поездим, потолкаемся по белу свету. Хорошо как-то, весело, приятно. Повремени малость, Фишка, со своим городом. Скоро, скоро!
Это «скоро» тянулось очень долго, и не было ему ни конца ни края. За это время я перебывал во многих городах, перетерпел немало горя и мук. И все это из-за него, рыжего черта, разрази его громом!..
Фишка глубоко вздохнул и умолк, прикрыв глаза. Мы дали ему немного прийти в себя. Затем он снова продолжал свой рассказ.
16
— Вдобавок к прозвищу «богач» я в последнее время получил еще новый титул — «приживальщик». Это новое звание присвоил мне все тот же рыжий мерзавец, черт бы его побрал! Так все в этой банде меня и называли: Фишка-приживальщик. А «приживальщик» у них до того позорная кличка, что, произнося ее, семь раз сплевывают.
Вражда, которая царит обычно среди ремесленников, торговцев, лавочников и иных людей одной профессии, ничто в сравнении с ненавистью, которую питают кочевые нищие к городским своим собратьям. Особенно не терпят они приживальщиков, всю эту свору мерзких паразитов, протухших аристократов, замызганных «почтенных людей». «Их, — с ненавистью говорили мои спутники, — точно клопов, полно в каждом доме, житья от них нет! С ними нянчатся, их откармливают на семейных торжествах, они дерут с живого и с мертвого, а мы, несчастные, выбиваемся из сил, мотаемся, трудимся, мучаемся и в поте лица своего добываем кусок хлеба… Вся эта мразь, все эти бездельники взяли на откуп псалмы Давида и торгуют ими. Если бы царь Давид знал, в чьи руки попадут его псалмы, какое прибыльное дело из его гимнов сделают эти гнилые, заплесневелые картузики с рожицами постников, он бы, конечно, не стал их и сочинять».
— Нет, Бася! — говорил рыжий черт моей жене. — Из вашего Фишки толку уже не будет. Нет, нет, это не наш человек! Он — приживальщик до мозга костей, со всем, что приживальщику присуще. И то, что вы с ним разъезжаете, бываете на людях, нисколько ему не поможет. В нищенстве он ни уха ни рыла не смыслит. Никудышный человечишка! У нас с ним будут одни неприятности. Эх, Бася! Мне бы такую Басю! Да я бы с вами, честное слоео, горы перевернул.
Рыжий применял все средства для того, чтобы поссорить нас с женой и отстранить меня от нее: сплетничал, выдумывал всякие небылицы… В конце концов ему удалось-таки придумать нечто совершенно новое. Он донес жене, нашептал ей, что я стакнулся с девушкой из другой кибитки и чересчур с ней любезничаю…
Среди этой банды действительно была одна горбатая девушка, с которой я и в самом деле очень часто любил беседовать и…
— Эге! Это что еще за девушка? — перебиваем мы с Алтером. — А ну-ка, Фишка, признавайся!
— Девушка эта была совсем чужой в кибитке, Она, бедная, достаточно натерпелась и настрадалась в юные свои годы. Признаюсь, я действительно любил посидеть и поговорить с ней. Мы изливали друг перед другом наши наболевшие души. Она жалела меня и нередко проливала слезы над моими и своими страданиями. Ах, если бы вы знали, что это за
Мы упрашиваем Фишку разъяснить нам, кто такая эта девушка и что с ней приключилось.
— Что ж, если вы меня так просите, — начинает фишка, вытирая рукавом глаза, — если вам еще не надоело слушать меня, я, так и быть, расскажу как умею. Слушайте и не взыщите, если у меня не все гладко получится.
Девушка зта была еще ребенком, когда мать привезла ее в Глупск вместе с узелком старого тряпья, Узелок мать оставила в лачуге у какой-то старой бабы, настоящей ведьмы. Наверное, это была маклерша по найму прислуги. Старуха уходила с матерью, обе пропадали весь день, а ребенок оставался один без еды. Когда девочка однажды стала плакать и умолять, чтобы ее взяли с собой, ведьма ужасно разозлилась и сказала матери:
— Ни в коем случае! О ней никто не должен и знать! Это может испортить все дело.
Спустя несколько дней мать взяла девочку с собой и потихоньку привела ее, в добрый час, в чью-то кухню. Вскоре они, однако, перешли в другую кухню, затем в третью и в общем за короткое время переменили немало мест.
Мать с каждым разом, при переходе к новым хозяевам, становилась все злее и безжалостнее к своей дочке. Отца девочка почти не знала. Дома он бывал редким гостем, постоянно в разъездах, а потом, когда началось скитание по кухням, она его и вовсе не видела. Она, наверное, и вовсе забыла бы о том, что у нее есть отец, если бы мать пятьдесят раз на дню не упоминала его имени, проклиная его и вымещая свою злобу на дочери.
— Чтоб ему голову сломать, твоему хваленому папаше! — ругалась она. — Жену погубил, бросил ее после стольких лет каторжного труда и болезней, и вдобавок еще навязал ей — чтоб ему сгинуть — обузу на шею, ребенка, из-за которого она ни на одном месте удержаться не может и должна его скрывать и прятать. Да и кому хочется держать кухарку с ребенком?
И действительно, нередко случалось, что хозяйка, когда ей почему-либо не нравился обед, прибегала на кухню с криком и визгом: «За что, мол, бог наказал ее такой прислугой, которая снимает с супа весь жир и отдает своей любезной дочке!..» А дочка, несчастная, сохла, худела и кормилась объедками. Мать прятала ее, как краденую вещь, на печке. Там она просиживала целыми днями, забившись в уголок, скрючившись и не смея даже пискнуть. Ей, бывало, чуть дурно не становилось от запаха жареных гусей и печенок… Но она переносила все это молча, не проронив ни звука! Она, бедняжка, безмолвно терпела голод, выжидая, пока о ней вспомнят и сунут в ручку черствую корку хлеба, обглоданную косточку или что-нибудь из объедков. А случалось и так, что о ней и вовсе забывали, и если она, не в силах сдержаться, напоминала о себе, над печью показывалась кочерга, лопата, палка или половник, мать била девочку по головке, по ручонкам, по ножкам, по чему попало, призывая при этом все беды и напасти на голову ее отца и праотца, вплоть до патриарха Авраама. Так, в мытарствах и горестях, протекали детские годы девушки. От постоянного сидения в углу на печи скрючившись, согнувшись она, бедняга, на всю жизнь осталась горбуньей.
Сидя на печи, она часто видела в кухне какого-то молодого человека. Он приходил к ее матери. В его присутствии мать таяла, кормила его исподтишка, набивала ему карманы вкусными вещами, а иной раз давала и деньги. Часто он приходил поздно вечером и оставался ночевать в кухне. Иногда мать, принарядившись и досыта наглядевшись в зеркало, уходила куда-то надолго, бросив кухню на произвол судьбы. По всему видать было, что мать собирается замуж и по горло занята своим женихом…
Однажды в сумерки пришел какой-то человек и забрал из кухни вещи матери. Мать поблагодарила хозяйку за хлеб-соль, сняла с печи свою разутую и раздетую дочку и вышла с ней на улицу. Долго водила она ее по городу, пока не привела в какой-то переулок.
— Садись тут и жди. Люди сжалятся.
Так сказала мать и исчезла.
Бедное покинутое дитя сидело на улице, боясь шевельнуться, как и раньше, на печи. Моросил холодный осенний дождь.
Она сидела съежившись чуть ли не в одной рубашонке, промокла вся до костей и дрожала от холода так, что зуб на зуб не попадал. Когда какой-то прохожий спросил у нее:
— Чья ты, девочка?
Она ответила:
— Мамина… Мама велела сидеть тихо… Кричать нельзя… А то кочерга или лопата будут меня бить…
Так просидела она, несчастная, до поздней ночи, пока какая-то женщина не заманила ее ласковыми речами к себе, куда-то на Пески, в маленькую лачужку на курьих ножках.
У этой женщины девочка пробыла довольно долго. И здесь ей жилось несладко. Женщина выдавала себя за ее тетку и велела себя так называть. Тетка была базарной торговкой, промышляла картошкой,