поцелуи нетребовательных девиц.
Советская власть породила полное презрение к богатству. Поэтому можно было купить бутылку водки, немного закуски, и можно было продолжать праздник!
Однако праздники прекратились в связи с уходом Каргашина в Армию. Вообще, Каргашина жизнь таскала за красивые кудри на голове в разные стороны без всякого ущерба его весёлому нраву. Отдых от праздников продолжался всего четыре месяца. Каргашин, как снег на голову, свалился на Николая вместе с его неподражаемым хохотом. Несмотря на солидность и пышущее здоровьем тело, Каргашин был списан по причине оторвавшейся ключицы.
Ключицу укрепили сталью, но для службы этого было недостаточно.
Похожий на Ноздрёва из 'Мёртвых душ' Гоголя, Каргашин возобновил с новой силой развращение скромного Николая, добившись немалых успехов на этом поприще. Но и это продолжалось относительно недолго. После того, как дочь полковника заявила папе, что этот красавец её изнасиловал, Каргашину светило весьма серьёзное судебное разбирательство.
Учитывая заслуги отца-инвалида Отечественной войны, Каргашина решили спрятать аж на острове Сахалин. Туда он и отправился в свой последний маршрут, где и был погублен ровно через год в не сложном семейном конфликте.
глава 44
Мало кто думал о благе соседа. Каждый жил в своём мирке воспоминаний о прошлой жизни, которая казалась и нереальной, и помогала вставать, надеясь снова дожить до той жизни. Сил вставать без такой надежды просто не было. И не было сил, если перед глазами не рисовались прекрасные туфельки. Ковырять шилом неподдающуюся ослабленным мускулам подошву башмаков было невыносимо тяжело. Красота этой обуви оценивалась узниками концлагеря непромокаемыми свойствами и отсутствием натирющих мозоли внутренних дефектов.
Фёдор имел сухую фигуру, из которой кости вылазили с повышенным старанием. Он подсчитывал дни, которые находился в довольно благополучном бараке, чтобы до воскресения выполнить норму, которую им всем устанавливал капо. Память частично вернулась к нему, когда он обрёл слух. Он вспомнил, как зовут ту девушку, что привела его в погреб, вспомнил своё имя и даже фамилию - Любин Фёдор. Со временем всплыло в памяти отчество - Игнатьевич.
Но это было всё, что сохранилось в его мозгу после контузии, о которой он тоже не догадывался. Единственно, что осталось для него в целости, это профессиональные навыки, которые проявились сразу, как только переводчик произнёс фразу - 'кто есть - сапожник?'
Кормили в концлагере не жирно, скорее скудно, но в общих бараках заключённые мёрли сотнями, выполняя явно изнурительные, тяжёлые работы. Запах горелого мяса, доносившийся через открываемую дверь со стороны крематория, вызывал тошноту, и в то же время подстёгивал. Организм находил какие-то скрытые резервы, утончая и без того тонкие жилы.
Шило лениво, но настойчиво находило лаз в китовой коже, чтобы в следующую минуту крючок цеплял дратву, и дорожка петель постепенно окружала ботинок по кругу.
Надежда на спасение давно уже была забыта Фёдором, жизнь продолжалась в каком-то тумане. Совершенно незнакомая местность и разноязычные сапожники, окружавшие его, усиливали изоляцию от мира. После контузии или после пыток голова часто болела, и тогда видения плыли в ночной мгле в болезненном воображении. Часто мелькало лицо Нади, отчего постепенно он проникся беспокойством о ней.
О доме где-то там в России, о Прасковье и сыне всё было начисто стёрто из памяти. Эти видения были как будто отпущены в малом количестве - лицо Нади, погреб, пугавший его по ночам, и лес, в котором он проваливался опять же в этот погреб. Бороться с немцами методом плохого пошива башмаков было так же глупо, как и шить меньше. Башмаки были нужны таким же несчастным, как и он сам. Да он и не догадывался бороться каким-нибудь способом.
Наоборот, он исступлённо втыкал и втыкал шило, крючком тянул и тянул дратву, а к ночи съедал свою скудную порцию супа, в котором плавала какая-то масса, и валился на нары, почти уже заснувший. Правая рука от такой работы сначала долго болела. Но нервы, пробивая себе дорогу сквозь сухожилия, дотянулись до пальцев, заставили их подчиняться его желаниям. К счастью, он был левшой, так что правая рука всё-равно не могла бы справиться с такой работой.
Гитлеровская машина превратила его в 'зомби', настроенного всеми усилиями на работу, которая была пока ему по силам.
Соседи пытались с ним заговорить на польском, чешском, французском. Он смотрел на них выпученными от голода глазами, спрашивал одним словом - 'что?' и на этом беседа заканчивалась. Русских сапожников рядом не оказалось. Потеря памяти отделила его от Родины.
На допросах полицаи твердили ему эту фамилию, имя и отчество, поэтому он их запомнил, согласился их принять, и под этими данными помнил себя. Живые тени, что мелькали вокруг него, часто таинственно исчезали и появлялись новые, не до такой степени истощённые.
Надсмотрщики следили за производительностью труда, и горе было замешкаться, упасть в обморок или не выполнить норму, которая для здорового человека не была бы обременительной.
..........................................................
А в это время Надя благополучно родила дочь, похожую на Фёдора, и назвала её Любой. Немецкий генерал допытывался, кто из солдат, находившийся в его подчинении удостоился чести стать отцом, но Надя улыбалась и отшучивалась: - Считайте, гер генерал, это маленькой тайной, я не хочу, чтобы жена этого солдата стала переживать из-за такого пустяка!
Генерал тоже улыбался и дарил подарки. Надя, откормленная, похорошевшая до неприличия, была освобождена от работы, устроена в комнате первого этажа комендатуры. И хотя генерал благоволил к ней, но она чувствовала, что в любой момент всё её благополучие может рухнуть. Дочь её родилась намного раньше того срока, как её взял под опеку генерал. Немцы никак не были причастны к рождению ребёнка.
Это-то и вызывало раздражение секретаря генерала - хладнокровную фрау Гейнц, которая презрительно меряла своим уничтожающим взглядом Надю, проходя мимо. Только мужеподобная, безгрудая Гейнц могла позволить себе такое пренебрежение и презрительность, но и она это делала молча. Мужчины же были более добродушны. Им невольно нравилась русская баба, больше похожая на их жён и сестёр, чем эта чопорная Гейнц.
Немцы к этому времени на длительный срок задержались на завоёванных рубежах. Танки эшелонами отправлялись куда-то на восток, самолёты летели жуткими стаями в том же направлении. Солдаты ходили помрачневшие, пугавшиеся при словах - 'восточный фронт', отчего Наде хотелось бежать без оглядки, забиться в какую-нибудь щель для спасения дочери и своей жизни.
Генерал был пока её достаточной защитой, но и он в это неспокойное время то стремительной походкой почти бежал к автомобилю и уезжал на сутки-двои, то сидел в своём кабинете, заседая с офицерами.
В такие моменты яростные вопли его, мало похожие на приказы, разносились по комендатуре, отчего часовые замирали, перестав вечно разгуливать. Надя начинала дрожать в своей комнате.
Дочь чутьём угадывала страх матери и начинала плакать. Партизаны, как понимала Надя из обрывков немецких разговоров, стали донимать тыловых немцев настолько серьёзно, что с передовой были отозваны пехотные войска, сняты с проходившего состава поезда несколько танков. Вся эта техника пошла утюжить поля и леса партизанских краёв.
Успех был, конечно, минимальный, так как находили только местных старух, стариков и детей, над которыми и зависал 'дамоклов меч'.
Уже через две недели после рождения Любы Надя начала заниматься уборкой кабинетов и коридоров бывшей школы. Чтобы лучше понимать даваемые ей указания, она понемногу учила язык по учебнику, найденному в учительской, в которой устроил себе кабинет генерал.