Даугаве еще в те времена, когда наши прадеды не умели печь ржаной хлеб, когда ячмень, коноплю и бобы сеяли в борозды, проложенные суком от дерева. Благословенна и еще раз благословенна земля у Даугавы, наша Герциге. Надо только повесить на воротах прочный замок мира…» И прав был Кампий: хватало у Висвалда и осмотрительности старца, и мудрости церковного книжника.
Пососав конец водяного стебля (их немало было припасено в убежище), Урбан стал рассказывать дальше: как женился Висвалд на дочери литовского кунигайта и во главе литовского войска громил захватчиков, как выдал своих сестер за именитых кривичских бояр, как на масленицу, катаясь в санях вместе с жителями Герциге, одарял певцов. «Приду к русским или к. Литве — везде у меня родня, везде друзья!»— говорил он.
Потом рассказал Урбан, как созвал владетель в свой замок городских ремесленников, показывал им привезенные из дальних стран вещи — литье из железа, меди и серебра, изделия оружейников и златокузнецов — и побуждал разобраться, как все это сделано. И сказал: если научатся они делать так же или лучше, то много им будет добра от вотчинников, а самым искусным священник вручит кресты с образом чудотворца. И каждый умелец получит право держать столько подмастерьев, сколько захочет. Подмастерья эти смогут носить длинные волосы, их не станут, как рабов, каждые две недели стричь под горшок.
— Когда дигнайские кузнецы ухитрились изготовить в своих кузнях из болотной руды косы в шесть пядей — было это впору первых заморозков, я хорошо помню, — Мудрый повелел накрыть пиршественные столы для всех герцигских умельцев. Для тех, кто копал руду, подвозил руду и дрова, прокладывал дороги. И для тех тоже, кто вырубал ольшаник на болотах. И молвил: в сказке Даугаву рыли все звери и птицы, и бог, награждая их, не отличал больших от малых. Пусть же в праздник моих кузнецов голоса и большие и малые звучат так, чтоб дрожала земля! В праздник моих кузнецов! — повторил Урбан и, причмокивая, высосал влагу из зеленого стебля. — Но не по нраву был Висвалд большей части здешних вотчинников, родовитых правителей больших замков. — Придвинувшись к выходу, Урбан прислушался к доносившимся извне звукам, помолчал, словно раздумывая — о чем еще рассказать, и заговорил снова, вновь соединяя нить воспоминаний:
— В Герцигской земле было, считай, пятьдесят замков и еще больше укрепленных холмов, за стенами которых люди могли укрываться в случае беды. А многие ли правители замков поддерживали сторожевой щит? Многие ли укрепляли силу Висвалдовой дружины? Дигнайский, локстенский, ницгальский… Знатным больше по сердцу были торговые гости, алые сукна варингов, серебро да иноземные денежки… Высокие кувшины с винами из царьградской стороны… Говоруны застольные — так прозвали их герцигские горожане. Если одному из знатных привозили прусского жеребца или варяжский меч с рукоятью литого серебра, соседи в лепешку разбивались, чтобы раздобыть такие же и себе. Достанется асотской франтихе редкостная сагша, украшенная медными завитками, какие делают у ливов, — сразу и в Дони, и в Гедушах, и в Варкаве правительши засуетятся, словно их слепни заели, пока не обзаведутся тремя, а то и пятью черными сагшами с ливскими золотыми блестяшками — чтоб надевать одну поверх другой… Из-за нитки южных раковин или за киевские крестики вотчинники отдавали по полселения. Криворост среди стройных берез — вот кто такие наши знатные говоруны…
Показалось, что сумерки стали постепенно гасить дневной свет. В глубине норы, где лежали Юргис с Урбаном, ничего уже было не различить. Стемнело и у выхода, закрытого камнями, в щель между которыми теперь проскальзывала лишь тонкая струйка света.
Вместе с темнотой пришла и усталость. Навалилась на плечи, на веки, заложила уши.
«Дождь собирается, что ли?..»
Урбан вроде рассказывал еще — о роде ерсикских владетелей в Кокнесе, о князе Вячко. И о какой-то юношеской любви Висвалда…
«Окутал сон, как мягкое одеяло…»
— Должен ты, как и отец, стать попом. Мерина оставь Будрису; то ли случайно приблизился он к тебе в пути, то ли послушно исполнял заданное, но тут он сразу от тебя отстанет, — проговорил Урбан, глядя, как река уносит бревенчатый плотик, на котором они только что вернулись с того берега — после разговора с прибывшим на третий день ожидания литовским гонцом.
Было раннее утро, небо и воды Даугавы одинаково темнели, сырой воздух казался тяжелым, и всякий звук глохнул в двух шагах.
— А мы станем ждать лучших времен, — прибавил Урбан, как бы возращаясь к сказанному им, когда они плыли на плоту поперек течения — Кунигайт литовский для герцигского люда все равно что проситель на пороге дома. Кунигайт Миндовг наверняка держит в голове иное. Герцигцы ему потребны до той поры, пока доносят, что делается на дороге, идущей по латгальским землям к русским городам.
— Потерпим, — согласился Юргис. — Пока не настанет время. А оно настанет, дядя Урбан.
— Настанет. Надо верить, что настанет однажды. Иначе чего стоит жизнь человеческая?
«Иначе — чего стоит жизнь человеческая?»— повторил Юргис про себя. Надежда на будущее должна войти в человека вместе с молоком матери. Греческие мудрецы учили, что во всем сущем живет частица не преходящего. «Архе», как говорил полоцкий игумен. Архе — вечно, на архе надо уповать.
— Тут неподалеку, на берегу озера, стоит молельня, где службы правит пономарь покойного священника, — продолжал тем временем Урбан. — Надо думать, прихожане с охотой станут слушать Юргиса, прошедшего учение в Полоцком монастыре. А тебе самому не след совать голову в петлю и во всем слушаться тевтонов. Я полагаю, нам обоим надо держаться поближе к литовской границе. Чтобы оказаться на месте, когда наступит то, чего ждем.
— Значит, все же надеешься, дядя Урбан, на литовские мечи?..
— Соплеменники из близкой ли, отдаленной ли общины все равно остаются кровными родичами. Люди знатные, правители могут на время отвернуться от своих, но когда метель стихает и загораются звезды в небе, они снова прокладывают тропу к селениям родни. Твой рассказ о кончине аугштайтского вотчинника литовец не просто выслушал, но и заставил повторить. Он понял: замученный отошел в мир теней с надеждой, что свои отплатят за него тевтонам. Кунигайт Миндовг не на веки вечные подал руку тевтонским меченосцам и брался взимать дань с русских земель. Не может Даугава повернуть вспять, и два оленя не могут долго пастись на одной поляке. Придет пора, и литовское воинство снова схлестнется с немчинами на Даугаве.
— Твои бы слова да богу в уши, — откликнулся Юргис. Хотя по его разумению, это предсказание было не более чем надеждой. Однако же все под солнцем меняется. В том числе и замыслы высоких людей. И все-таки знатные вспоминают о справедливости лишь тогда, когда задета их собственная гордость. Но кто знает — может быть, замученный в темнице аугштайтский вотчинник был родичем литовского кунигайта? — Сможешь ли, дядя Урбан, провести меня к людям на озере? — Юргис ощутил вдруг, что волнуется, словно отрок. Что теперь будет с ним, когда он останется один? Разыщет ли молельню, убедит ли прихожан, что пришел к ним по велению сердца?
— Сведу. — Урбан бросил в воду шест, которым толкал плот. — И скажу, чтобы честь честью приняли поповича. Чтобы не навредил ему дурной глаз!..
Глава тринадцатая
Его католическому преосвященству, айзкраукльскому комтуру ордена девы Марии, от духовного отца ликсненской округи и рыцаря Христова, брата Бенедикта всепочтительнейшее послание.
Высокий комтур и повелитель! Призывая господа, твой покорный слуга преклоняет пред тобою колени, подобно сыну, с благодарностью целующему щедрую руку отца. Ты показал силу и пожаловал мне десятину с пашен и других угодий дрисского и науйиенского округов. Да славится имя римской церкви, да славится Ливонский орден, возведший в должность комтура айзкраукльского столь благородного рыцаря! Радуюсь в сердце своем и прославляю того, кто одарил меня столь богато.
Но вместе с радостью и гордостью сердце мое изъязвлено и кровоточит. Кровоточит оно при мысли о беде, постигшей воинское братство Ливонского ордена в битве на Пейпус-озере, в которой сынами церкви утрачено столь много русских крепостей, земель, а также большой город Псков с богатой добычей: