планетарным. Далеко от кровати мне видна была внешняя ночь, аккуратно обрамленная в окно, вроде картинки на стене. В одном углу — яркая звезда, а другие звезды поменьше набросаны где попало с вели кой щедростью. Тихо лежа с мертвыми глазами, я тихонечко размышлял, как нова эта ночь, какая у нее четкая, непривычная индивидуальность. Умыкая успокоение зрения, она разлагала мой телесный характер на струения цвета, запаха, вспоминания, желания — всех странных несчетных сущностей земного и духовного существования. Я лишился четкости формы, положения и величины, и моя значимость была существенно уменьшена. Лежа так, я чувствовал, как из меня медленно убывает утомление, подобно отливу, отходящему по беспредельным пескам. Чувство было столь приятное и основательное, что я опять вздохнул длинным счастливым звуком. Почти тут же я услыхал другой вздох и услышал, как Джо бормочет какую-то удовлетворенную бессвязицу. Голос его был возле меня, однако, казалось, шел не из привычного места внутри. Я подумал, что он, должно быть, лежит рядом со мной в кровати, и осторожно прижал руки к бокам, чтобы случайно до него не дотронуться. Мне безо всякой причины почудилось, что человеку было бы жутко прикоснуться к его тельцу — чешуйчатому или слизкому, как у угря, или с гадкой шершавостью, как язык у кошки.
Что?
Это я просто пошутил, хихикнул я сонно. Я ведь знаю, что у тебя нет тела. Кроме, разве что, моего.
Не знаю. Откуда мне знать, почему я думаю свои мысли?
Его голос, к моему удивлению, стал визгливым от раздражения. Потом он, казалось, наполнил мир своим недовольством, не говоря, но сохраняя молчание после того, как высказался.
Ладно, ладно, Джо, прошептал я успокоительно.
Джо, у тебя нет тела.
Тут у меня появилась странная идея, не недостойная Де Селби. Почему Джо так встревожился от предположения, что у него есть тело? А что, если у него есть тело? Тело, внутри которого находится еще одно тело, тысячи таких тел друг в друге, как кожицы лука, уходящие к некому невообразимому концу? И не звено ли я сам в огромной цепи неощутимых существ, а знакомый мне мир — не внутренность ли это просто существа, чьим внутренним голосом являюсь я сам? Кто или что является сердцевиной и какое чудище в каком мире есть окончательный, ни в ком не содержащийся колосс? Бог? Ничто? Идут ли ко мне эти дикие мысли Снизу, или же они только что впервые забродили во мне для передачи Наверх?
Спасибо.
Что?
При этих нескольких словах мне немедленно сделалось дурно от страха, хотя смысл их был чересчур значительным, чтобы понять его без более подробного рассмотрения.
Чешуйчатая мысль — где я ее взял? — вскричал я.
Озадаченный и испуганный, я пытался разобраться в сложностях не только своей промежуточной зависимости и цепной неполноты, но также и опасной дополнительности и стыдной неизолированности. Если предположить…
Хоть речь его и показалась мне и довольно преувеличенной, и просто смешной, тем не менее он ушел, а я умер.
Приготовления к похоронам были начаты немедленно. Лежа в темном, обитом одеялом гробу, я слышал четкие удары молотка, заколачивающего крышку.
Вскоре оказалось, что стук был делом рук сержанта Плака. Он стоял, улыбаясь мне, в дверях и выглядел совсем живым, крупным и удивительно полным завтрака человеком. Над тесным воротником гимнастерки у него было надето красное кольцо жира, смотревшееся столь свежо и нарядно, как будто его только что принесли из стирки. Усы у него были сырые от питья молока.
Голос у него был дружелюбный и успокаивающий, как карманы в старом пиджаке.
— С добреньким вам утречком сегодня утром, — любезно сказал сержант.
Я ответил ему самым вежливым образом и передал подробности своего сна. Слушая, он прислонился к косяку, умелым ухом впитывая трудные места. Когда я кончил, он улыбнулся мне жалостливо и благодушно.
— Вам, молодой человек, снились сны, — сказал он.
Удивляясь ему, я отвернулся в окно. Ночь ушла из него без следа, оставив взамен отдаленный холм, мягко лежащий на фоне неба. Он был выстелен подушками белых облаков, а на мягком его плече для придания ему жизненной правды были приятно размещены деревья и валуны. Мне было слышно, как утренний ветер пробирается сквозь мир, и в ушах у меня была вся тихая немолчность дневного времени, яркая и неутомимая, как птица в клетке. Я вздохнул и вернулся взглядом на сержанта, все еще прислоненного и тихо ковыряющегося в зубах, рассеянного лицом и спокойного.
— Отлично помню, — сказал он, — был у меня один сон, тому будет шесть лет двадцать третьего ноября сего года. Истиннее было бы сказать — кошмар. Приснилось мне, что у меня,
можете себе представить, легкий прокол и подтравливает.
— Вот так сюрприз, — сказал я просто так, — но это не удивительно. Кнопка попалась?
— Не кнопка, — сказал сержант, — а слишком много крахмала.
— Чего не знал, — сказал я саркастически, — так это что дороги крахмалят.
— Дело было не в дороге, и, как ни странно, виноват был не Совет графства. Мне приснилось, что еду я на велосипеде по официальному делу вот уже три дня. И вдруг чувствую, что седло подо мной становится тверже и комковатее. Я спешился и пощупал шины, но в них никаких отклонений не нашел, они были накачаны до отказа. Тогда я подумал, что у меня нервный припадок от головы и чрезмерного переутомления работой. Зашел я в частный дом, где был квалифицированный врач; он меня полностью осмотрел и объяснил, что со мной. У меня был легкий прокол и подтравливало.
Он грубо хохотнул и развернул ко мне свой огромный зад.
— Вот тут, посмотрите, — засмеялся он.
— Вижу, — пробормотал я.
Громко хихикая, он удалился и через минуту вернулся назад.
— Я поставил на стол кашу, — сказал он, — а молоко еще горячее от пребывания у коровы в молочном мешке.
Я надел свое платье и пошел завтракать в контору, где сержант с Мак-Кружкиным разговаривали о цифрах.