молоко матери. Я ничего не видел, кроме нашего дворца, увитого плющом и обсаженного гвоздичными и манговыми деревьями. Жаркое время года я проводил на террасах среди фонтанов. Гулял в тенистых садах, где дорожки были опрысканы благовонным сандалом. Купался в бассейнах для омовений. Нет, я не должен был знать печали, но она, наверное, родилась вместе со мной. Я часто убегал в дальний уголок парка, куда не долетали звуки флейт, барабанов и тамбуринов. Там рос баньян, уродливый старик со многими десятками высохших рук Я ложился на землю ничком и плакал. Мое счастье томило меня… А еще я любил дожди. Я бродил по саду и любовался радугой в каплях воды…
Юноша умолк, и маленький воспитанник брахмана, посчитав это сигналом к действию, бросил пест и решительно полез к царевичу на колени. Шарипутра позвонил в колокольчик Вбежавшая на террасу служанка ловко схватила ребенка поперек живота и унесла его во внутренние покои.
— Потом мне исполнилось четырнадцать… В тот день раджа Капилавасту привел во дворец сорок знатных девушек, украшенных гирляндами алых цветов. «Ты стал мужчиной, мой сын, — сказал отец. — Так выбери себе жену!» Девушки заполнили дворец, и от их смеха у меня стало легко и радостно на сердце. У одних кожа была золотистая, у других темная, у третьих красноватая. Все они были красавицы, умащенные благовониями, камфарой и соком черного алоэ; все они смотрели на меня призывными взглядами, и только одна стояла у самых дверей и, смущаясь, не могла сделать ни шагу… Я подошел к ней. Волосы ее были подобны черному агату, а браслеты на руках позванивали, как малые цимбалы. Тело ее было темным, как черная лиана калисара, а лицо светилось, как цветущая лиана мадхави. Я взял ее за руку и сказал: «Вот моя жена!»
«Это я знаю, — подумал брахман. — По случаю женитьбы царевича раджа Капилавасту воздвиг алтарь на площади перед дворцом и принес в жертву быка, барана, одиннадцать молодых козлов и одну овцу, вылепленную из теста. И это не считая великолепного масла, горячего молока и корзин с ячменными лепешками. Даже помощник жреца, певец-удгатар, получил тогда в подарок корову».
— Мою жену звали Яшовати, и ей тоже было четырнадцать, — продолжал царевич. — Во время брачной церемонии мы обменялись венками. Зажигая свечу, Яшовати обожгла себе палец, а я преждевременно вылил масло в огонь, но все это было неважно, потому что мы были созданы друг для друга. Внезапно дворец опустел, и мы остались одни. Перевязь из лотосов сама соскользнула с правой руки Яшовати. Я тронул жемчужное ожерелье на ее груди, нить оборвалась, и по полу запрыгали жемчужины. Я смутился и хотел поднять их, но девушка остановила меня. Я помню светильники, горевшие на высоких колоннах, помню свою возлюбленную в поясе из золота, помню сам воздух той ночи, наполненный звуками плясок… Пупок у Яшовати был неглубок, но вниз уже спускалась дорожка вьющихся волосков; руки моей жены были прохладными, как сандал, но они могли быть страстными, и ее ноготки глубоко вонзались в мою спину… Каждую ночь мы засыпали на крыше дворца, залитые лучами луны. Мы спали обнявшись, как дети. А потом… потом Яшовати понесла, и сосцы ее грудей стали темными, словно печати, охраняющие молоко. Через десять лунных месяцев она родила мне сына. Я дал ему имя Рахула.
— И ты по-прежнему тосковал?
— Служанки плакали от радости, глядя, как я иду к бассейну для омовений, посадив маленького Рахулу на плечо. Тело моего сына отливало темным золотом, а лицо сияло так, что ночью к изголовью его ложа слетались мотыльки. Недавно я был мальчиком, игравшим у родительских ног, а теперь сам познал счастье отца, но это новое счастье тяжким бременем легло на мои плечи. Если бы не колесничий Чанна, я однажды выпрыгнул бы из окна дворцовой башни.
— О, Сома, — вздохнул брахман.
— Мы с Чанной навещали Дхоту, моего дядю, который жил во дворце, оштукатуренном молотой скорлупой яиц. Этот дворец казался мраморным и сверкал на солнце, а дядя Дхота был самым веселым человеком среди шакьев. У него было пять сыновей, но особенно близок я был с Нандой. Нанда был чуть младше меня, цвет его лица был светлый, как у желтого ствола пальмы, а плечи и руки имели мягкие очертания. Один глаз у Нанды был серым, а другой карим, в нашей семье иногда рождались такие разноглазые люди. Детьми мы с Нандой, взявшись за руки, вместе гуляли по парку в Капилавасту, бегали наперегонки, лазали по деревьям и возвращались во дворец с лицами, перепачканными розоватой мякотью манго. Подростками мы совершали омовения в дворцовом бассейне, где вода благоухала шафраном, плели гирлянды из желтых бархатцев, забрасывали мяч в круглую чашу из сандала, установленную на верхушке бамбукового шеста. Нанда любил надевать венок из жасмина, наверное, воображал себя небожителем. Отец был не против, чтобы я виделся с братом, но он не знал, что по дороге мы навещали горшечника…
Брахман всплеснул руками.
— Сын Шуддходаны дружил с горшечником?!
— Это был знакомый моего колесничего, — пояснил царевич. — Он жил возле рынка, где сбывал свои глиняные сосуды. Его жена, сухощавая женщина с усталым лицом, приносила нам с Чанной пальмовое вино в кульках из банановых листьев. Вино было скверное, но я пил его с удовольствием. Хозяин, грузный человек, страдавший одышкой, выходил редко — он сидел в мастерской, весь перепачканный глиной. Натрудившись у гончарного круга, он горстями уплетал ячменную кашу… В его доме я садился у открытой двери. Мимо меня сновали носильщики-рабы, женщины несли на головах корзины с бананами, проезжали скрипучие повозки — у них были огромные, в человеческий рост, колеса. На рынке в лужах мочи стояли ослы и мулы, толкались люди, кто-то, невзирая на шум, спал на мешках с мукой. Среди торговцев, погонщиков, крестьян и прорицателей, толковавших о посмертной участи, бродили коровы с мокрыми от слюны мордами. Я видел торговца, который ловко разделывал рыбу и заворачивал ломтики в банановый лист; я наблюдал, как заклинатель змей заставляет кобру танцевать, теребя ей хвост и шею. Заклинатель наигрывал мотив, печальный и заунывный, а тонкий язычок кобры играл со струей воздуха, выходящей из флейты… Слушая разговоры людей, выросших у рукояти сохи, я понимал, что почти никто из них не был счастлив. Над улицами и рыночной площадью стоял запах распаренных зноем человеческих тел, запах мулов, запах подгоревшего масла, требухи и мусорных куч, и этот запах был для меня слаще самых изысканных ароматов дворца…
— В твоей жизни было слишком много радости, — заметил брахман. — А когда ее слишком много, она скатывается с человека, как вода с лотосового листа.
Царевич покачал головой.
— Ты не дослушал меня. Однажды из-под копыт наших коней взлетел черный ворон, справа на дорогу выползла змея, а мою левую руку стало ломить в плече. Все это были недобрые знаки… И вот я увидел старика — он просил милостыню на перекрестке. Это был безобразный горбун с высохшим телом, похожий на карлика-якшу, и его ребра торчали наружу, как балки старой хижины. «Что с ним?» — спросил я. «Он состарился», — ответил мне Чанна. Мы подъехали к дому горшечника. Переступив порог, я увидел хозяина мастерской. Голый, он лежал на земляном полу, жена поддерживала его правую руку, а толстый брахман, сидя возле жаровни, бормотал мантры. В жаровне горели лепешки коровьего навоза, и в доме было не продохнуть от едкого дыма. «Что с ним?» — спросил я. «Он заболел», — ответил мне Чанна. От дыма у меня закружилась голова, странная слабость одолевала меня, и все-таки мы отправились к Нанде…
Из восьми светильников на террасе четыре уже догорели, но Шарипутра, увлеченный рассказом царевича, этого не заметил.
— Возле дворца дяди было много людей. Женщины причитали и расцарапывали себе лица, а мужчины стояли молча, теребя перевязи мечей. К нам подошел пожилой кшатрий, он возбужденно говорил о какой-то змее, но я не стал его слушать: мне хотелось скорее увидеть Нанду. Люди расступались передо мной, и вдруг я увидел колесницу, и своих двоюродных братьев, и дядю Дхоту. Лицо дяди показалось мне незнакомым, таким суровым и отчужденным оно было. А на колеснице… на колеснице лежал Нанда, покрытый ворохом красных цветов. Нанда был бледен, его лицо было еще светлее, чем обычно, и он один из всех оставался невозмутимым. С края колесницы свешивалась его расслабленная кисть. Не знаю, сколько я так стоял — недоумевающий, растерянный, оглушенный. Мне очень хотелось поправить его руку, но я боялся… Я боялся прикоснуться к нему, ведь теперь он был другой Нанда, слишком спокойный, не тот, которого я знал. А потом я почувствовал на плече руку Чанны. «Твой брат умер», — сказал колесничий.
Сын раджи сжал кулаки.