летучая мышь забирала письма с сервера, уж и не знаю, копии или целиком, с концами. Ломать, так без сантиментов. В принципе, мы могли списать ее пароли — во всяком случае, тех ящиков, которые были замкнуты на почтовую программу, — чтобы затем, может быть, тоже почитывать ее корреспонденцию. Но посчитали, что это уже слишком. Да и будет ли
— У меня была тетка, совершенно сумасшедшая. — Сказал Егор. — Я почему говорю, ты знаешь, тут какой-то такой запах. Все не мог вспомнить, что он мне напоминает. Она все время сидела в своей комнате, курила и пудрилась. Табак и пудра, это всё, что было в ее жизни. Ты знаешь, да, загнулась одна страна и не возникла другая, а тётушка как не рождалась. Умерла рано, в сорок лет. Да я и не помню ее. Помню только табак. И пудру.
Мы допивали остывший чай на кухне — Егор успел вымыть посуду, копившуюся здесь — и курили в распахнутое окно. Четвертый этаж, внизу раздавались детские крики. Там гоняли в футбол. Я стряхивала пепел в свернутый лист бумаги, а он — в раковину. Зря мы всё это затеяли. Теперь, конечно, что.
Но, во-первых, файлов оказалось больше, чем можно было думать, чем, блин, это кому-то нужно. Одного количества достаточно, чтобы понять: среди них ничего нет. Ничего из того, что мы ищем. Что бы это ни было.
Чем бы это, в конце концов, ни оказалось.
C: Documents and SettingsЕгорМои документыValentinaVademecum
Lift.doc
Метро встретило Валентину и Ивана дворцом. Высокие сводчатые потолки, все в лепнине и мозаике, колонны, вздымающиеся прямо в светлое так и не наставшее будущее вместе с гротескными символами рухнувшей империи: звездами в лавровых венках, серпами и молотами.
— Ладно, пока, — сказал Иван. — А то — поедем ко мне?
Поезд предупредил о своем появлении мажорным трезвучием, раздавшимся на станции, а затем свистом и вдруг загрохотало, затарахтело и застучало.
— Нет, я, извини, лучше домой, — ответила Валентина.
— Как хочешь, — буркнул Иван. — Ну, я провожу тебя?
— Не надо.
— А ты не боишься возвращаться домой одна?
— А чего мне бояться?
— Сама знаешь, чего. Могут напасть. Мало ли.
— Не боюсь.
— Что, совсем?
— Совсем.
— Вот больная.
Они расстались на станции.
Лифт в заскорузлом узле подъезда, в темном аппендиксе. Пол исшаркан. Плинтус ободран. Пальто тяжелит плечи, шерстяной платок искусал шею, хочется побыстрее содрать его, освободиться. Нажата клавиша «четыре», и кабина, надсадно гудя, прет на этаж. Валентина стягивает перчатки, расстегивает сумку. Так, где тут ключи?
Входит в темную прихожую, нащупывает выключатель и клацает. Тусклый поток неверного света от подслеповатой лампочки льется на пол, на стул с жабой телефона, на коврик у двери. Швыряет на пол сумку и выпрастывается с остервенением из пальто. Нагибается — кровь приливает к лицу — с визгом расходится молния на сапогах. На левом заедает, приходится повозиться. Уф, наконец-то. Она проходит в комнату и падает на диван. Так лежит минуту, другую. Тишина. Покой. Одна настырная мысль: надо идти вымыть руки. Лежать бы так и лежать. Медленно поднимается и идет в ванную. Прохудившийся кран сипит, чихает и плюется тоненькой струйкой горячей воды, она почти обжигается, вылавливает в мыльнице, заполненной клейкой массой, склизкий кусочек мыла, мнет его, расклеился, выдавливается между пальцами, как творог. Шлепает обратно в лохань.
В соседях — пожилая преподавательница пения и ее дочь Анечка, неизлечимо, но как-то очень светло больная — кто-то сказал, что в строгом смысле синдромом Дауна не болеют. А, ну да, наверное, это и принято называть альтеративной одаренностью. Анечка тихая, осторожная, но по болезни своей неопрятная, с постоянно криво по-детски крашенными ярко-красным губами. Соседок нет сейчас — может быть, в церкви.
На кухне шустрят тараканы. Пузырьки лака для ногтей, алого и бордового, красуются на каменном подоконнике между горшками с бледными геранями, запыленным подслеповатым зеркальцем и расческой, на которой словно мыши свили кубло волос.
Валентина достает ледяную кастрюльку вчерашнего супа, хлопает дверцей холодильника. В желе, размякнув, плавают галушки. Наливает в тарелку с оранжевой каймой и выщербинкой — до краев. Ставит в микроволновку.
Звяк — и ужин готов.
Запиликал на скрипке кузнечик сотового: ожил сиреневый экран, заблестели лампочки. Как елочная игрушка. Звонок обещает новое, но ожидание не исполняется: на миниатюрном экране высвечиваются уже знакомые имена, предвещающие знакомых людей.
— Валя, почему ты не пришла на выставку?
— Те чего, Виталь, я была. Я даже привела подругу, и она была с другом, и мы…
— А почему я тебя не видел? Не могла позвонить!.. Ну, как? Нормально? Ты в восторге? Ты работы- то видела?..
— Видела. Но, понимаешь, я…
— Очень хорошо!.. Могла бы и подойти. Я б тебя познакомил — Игнат, то-сё, знаешь, какая куча людей тут, ты бы с ума сошла…
В последнее время у Валентины крепло ощущение, что Виталий, когда звонит ей, разговаривает не с ней. Он разговаривает с теми, точнее, для тех, кто его слушает — там, с той стороны.
— Ладно, солнышко, в другой раз! Меня тут зовут, целую!..
Валентина расчесала волосы снова вымытой щеткой, отлично зная, что дауненок Анечка опять возьмет ее.
Засыпая, Валентина меркнущим краем сознания вспоминала Ростов, где они с Аленой и Дмитрием — Алена и Дмитрий влюблены друг в друга — целыми днями бродят по улицам или сидят на берегу озера Неро.
Вечером покупают вино, Дмитрий выстукивает стихи на пишущей машинке, он читает им свою поэму о древнерусских княжествах на желтеющей в памяти кухне. Жители Пскова, спасаясь от чумы, за день выстраивают храм.
Эта оранжевая кухня — последнее, что она видит, засыпая там, в той ростовской перине, ярко- оранжевая, словно налитая апельсиновым соком, который брызжет из окон, сочится сквозь дверную щель и озаряет своим светом ее теперешнее вхождение в сон.
А утром согбенная бабка, свернутая в три погибели, словно небесный свиток в конце времен, идет по проселочной улице, заросшей травой, и костерит, ругмя ругает неизвестно кого: «Гимн им подавай… Спортсменам плакать, видите ли, не по до что. Пусть плачут так!»
Шуганула собаку: «А ну пошла домой, сволочь горбатая».
Вероятно, соседке или подружке заочно: «Ну, попроси, попроси у меня мучки да маслица…»
Поднимает к белесому небу такие же выцветшие глаза: