Добрались до штаб-квартиры, точней, масипусенькой «малосемейки» Денисенко. На одиннадцати квадратных метрах Серега здесь проживает с отцом, матерью и сестрицей на выданье.
Оттирликал звонок.
— Ой, а кто це приехал? — Пампушки-щеки тети Ганны зарумянились улыбкой.
— Здравствуйте! — ответно зарадовались мы, высвобождаясь из-под сумок.
— Приехали! — Брови, углы губ на круглом милом лице тети Гали приподняты. — Ну, как дорога? Папа с мамой? Как дела?
Хорошо, когда на кучу вопросов можно откликнуться одним «хорошо». И задать свою кучу вопросов, чтобы получить ответное «хорошо».
— Проходите на кухню, исть готово. А я вчера из деревни. Дед с бабою огород пахают. Вас ждут. Маша звонила, пытала, чи не приехали. Еще нет, кажу. Сережа — тот вообще, говорил, як шо они не приедут, каждый день буду на вокзал бегать, встречать.
Здесь мало что изменилось с нашего прошлого посещения. Тетя Ганна и дядя Петро живут бедно. Ну не то чтобы совсем бедно, но новыми украинцами явно не стали. Все та же комнатка на четырех человек, скромна и аккуратна. Полки старенького серванта заставлены простенькими шкатулками, по которым годами копилась всякая мелочь — нитки, сережки, помады, таблетки, батарейки… На шкафах — далекие от старины иконки. Полка косо лежащих книг: тут и Марк Твен, и «Рассказы о Ленине», и Новый Завет. Из роскоши — разве что хрусталь двадцатилетней давности, подаренный молодым в день свадьбы. Завершает обстановку доисторический, громоздкий телевизор «Славутич».
В ванной, сырой и темной, под зеркальцем сеструха пришпандорила разворот цветного журнала, с которого ободряюще улыбается Мерилин Монро. В коротком коридоре — политическая карта мира с розовым румянцем СССР…
Массивная тетя Ганна ловко орудует в тесной кухоньке. Вмиг на столе появляются тарелки с молодой, обсыпанной юным укропом картошкой, салат, от души заправленный олиею, упитанная киевская колбаса, схваченная портупеей из бечевы… О, украинское застольное радушие!
Если нашей родней затевается жарка-готовка, она поразит любого. Все варится и печется в масштабах глобальных. Иначе не стоит и браться — больно велика орава едоков. Особенно в селе.
Просыпаюсь в Дударкове — в проеме высоких белых дверей, ведущих на кухню, мелькает мама, бабушка, мамины сестры — Варвара и Ганна. От стола к печи и обратно. На столе мука, тесто, противени.
А я лежу, нежусь в обширных, бездонных глубинах бабушкиных перин. Тяну носом вкусный воздух. Тяну на разные лады — то жадно, то едва-едва, раздразнивая рецепторы. Пятна солнца лежат на полу квадратами. В лучах роятся пылинки. Под шагами стряпух пол тонко поскрипывает.
Все! Это выше сил человеческих. Встаю и сомнамбулой двигаюсь на густые запахи.
— О, так проснулась? — Весело интересуется бабушка.
— Нет еще, — смеется мама, — Она у нас сова.
Рань ранняя, по моему разумению:
— Еще и десяти нет.
— А я, деточка, ложусь в одиннадцать, подымаюсь в пять. Коровку треба выгнать. — Говорит под прихлопы теста бабушка.
Она отщипывает клок теста, ловко разминает его и вкладывает начинку. Заворачивая пирог, бабушка скоро перебирает пальцами. Мысленно сопровождаю каждое движение ее пальцев звуком. Быстрые гаммы пробегают по хребтам пирогов. Вот бабушка шаркнула заполненным противенем по столу, сунула в печь, поддела пехлом, повела вглубь:
— Через десять хвылын будут пирожкы, — Она легонько подтолкнула пехло в «подпичче», подпечье — черная от времени деревянная лопата скользнула далеко, как сом в глубину.
Задумчиво прохаживаюсь туда-сюда, заглядывая в жерло печи. Там в отсвете углей зреют, крепчают на глазах, так и прут в рост пироги с картошкой, морковью, рисом, курагой. Нет, в московской духовке все происходит по-другому.
— Без пяти минут пирожки! — Оглашаю штейкбреккерским лозунгом соседнюю комнату, где мои трудолюбивые братья с утра белят потолок, щедро усеивая кляксами коричневый пол. Бедняг запрягли в телегу неизбывных деревенских трудов, должно быть, вообще ни свет ни заря.
— Докрасим? — Вопрошает Лешка, с тоской озирая огромный потолок. Потолок серый от непросохшей извести. Серый, но не весь.
И тут же ссыпаются вниз со столов, застеленных газетами. Пятнистые, веселые, садятся за обширный стол. За столом сейчас примерно треть маминой родни, восемь человек. Если собрать всю семью бабы Софьи и деда Ивана, места не хватит.
Взрослые едят сосредоточенно, пристально. Мы же накидываемся на пирожки, вернее, пирожищи, с азартом и вожделением. Уминаем их, за ушами пищит. Приятно смотреть на здоровых, сильных людей, которые одинаково вдумчиво подходят и к работе, и к еде. Все делается внимательно, ловко, много. Мне обидно — не могу поспеть за ними ни в том, ни в другом. Выкатываюсь из-за стола после тяжкой победы над вторым пухлым пирогом и продолжительной возни с третьим. Третий — вполне безобиден на вид, но так жарко дышит в лицо, что я сдаюсь. Корочка с желтым кантом взбитого яйца тайно скормлена псу.
Уползаю. Стараясь не смотреть на пироги, от которых ломятся несколько огромных мисок.
— Дак скольких одолела? — Звучит вопрос мне вдогонку.
— Троих, — переводя дух, привираю я.
— Мало, — выносится приговор.
Со стоном скрываюсь. А вслед — привычный ритуал извинений бабушки:
— Ешьте шо есть. А чего нема, так извиняйте.
Посреди стола одиноко белеет брошенное Лешкой письмо. Куда его теперь? В ящик стола — отвечать придется самой.
В столе кавардак. Чего только нет: двестирублевка с портретом Ленина, кассеты, программка забытого концерта, зачетка, какие-то камни с прошлогодней поездки в Крым. Перебрать все это? Вытаскиваю ящик, опрокидываю на стол. С грохотом покатились крупные бусины. Вот так же я собирала их на станции метро Театральная, где они разлетелись под гогот малолетних идиотов, которые радовались возможности подхватить самые блестящие камушки. Оставить эти бусы пацанам на растерзание я не могла — мамин подарок — и дралась за каждую бусинку, взывая о помощи. В конце концов на сбор бусин был мобилизован даже милиционер.
Вот так всегда: чтобы навести порядок в ящике стола, я вынуждена перевернуть вверх дном полквартиры. Под столом треснулась о заброшенный мольберт, сорвала ноготь о вывернутую паркетину. Захотелось все бросить, заплакать. А тут еще самый последний дареный бегемот из стекла свалился с полки. Почему у меня вещи не выживают?
Не удастся собрать коллекцию бегемотов, они все подохнут у меня. Был аквариум — потек; волнистый попугайчик Кеша среди зимы, прощально махнув крылом, улетел в теплые края через форточку.
Ну их, эти бусы, все равно никогда не собирусь нанизать.
Был развал в столе — а теперь на столе. Старенькие золоченые дамские часики. Мне их подарила бабушка Валя, папина мама, еще когда я и время-то не умела определять. Бабушкины пальцы больше не справлялись с крохотной кнопкой завода. Зато мои очень даже справлялись, с тех пор часы и не ходят. Всякий раз, как натыкаюсь, обещаю себе: обязательно как-нибудь снесу в починку.
Что тут еще? Свернутая гитарная струна… Губная гармошка… Кусочек сангины… Господи, если б я довела до ума хоть что-нибудь, за что бралась! Если б училась, чему учили. Все разбросано, раскидано, как осколки судьбы. Листок нотной бумаги. Одна-единственная музыкальная фраза, начало партии для фортепиано из увертюры «Серебряный лист». Мне так нравилось слово «увертюра». Что-то захватывающее — вихри музыки сталкиваются и ревут, ошарашенный зритель со слезами обещает себе начать жизнь заново… Прошло то время, когда я еще могла дописать эту увертюру. Или еще не наступило?
На железной жердочке уже сидели в ряд молодые кияне, ждали Серегу. Хлопцы приняли к сведенью