доставалось по выбору, а когда я уезжала, то Прасковья заставляла окошко стульями и как злой цербер берегла мое сокровище!
Музыке и словесности я все-таки училась порядочно и всегда отвечала уроки, выучивая их шутя. За 1/4 часа до прихода учителя дам книгу какой-нибудь из подруг, обниму ее и так, ходя по зале, фантазирую голосом и распеваю урок, который она мне подсказывает… а в классе, что забуду, — подшепнут. Раз мы совершили великое событие!., перепугали все начальство. Старшие девицы, которых мы боялись, не приготовили урока словесности и сказали нам, знающим: «Если вы смеете ответить, то беда вам будет! тогда зададут вновь и нам придется учить вдвойне; а когда все скажем, что не знаем, тогда поневоле Матвей Михайлович оставит всех при старом уроке». Идет учитель… и, как нарочно, в зеленом сюртуке и вертит тростью… это означало, что он сердит, а мы его очень боялись! и как строгого учителя и как близкого человека к директору, которому он передавал, как кто учится, и Ф. Ф. кого хвалил, хкого бранил. А мы все очень любили Федора Федоровича и не хотели огорчать его. Когда же М. М. приходил в черном сюртуке и тросточкой не махал, тогда мы были покойнее. Идет в зеленом и махает! Девицы кричат: «Смотрите, всезнайки, берегитесь, не выдайте!..» Начинается: «Красовская, о чем вы готовили нынешний урок? скажите?» — «Не знаю-с, я не выучила урока». — «Что? Гартман, вы скажите». — «И я не знаю-с». Посмотрев на них, он обратился к прилежным: «Степанова, говорите!» У бедной Степановой слезы на глазах… а она отвечает: «И я не знаю». — «Ты, Пашенька, — обратясь ко мн?>—конечно, знаешь?» Я как ловкая девочка прежде обвела глазами старших, затем жалобно взглянула на М. М., опустила глаза и тихо проговорила: «Не знаю». — «Стало быть, и Санковская не знает?» А она всегда училась отлично!.. «В таком случае урок тот же, но чтобы вы лучше его поняли — и внимательнее его слушали, прошу весь класс на колени!..» Можете вообразить наш смех и горе!.. Лентяйки большие смеялись; прилежные и невиноватые плакали… а я ни то ни се, огорчалась тем, что маменька узнает, огорчится и пожалуется батюшке, а этот ангел! так меня любил, что никогда дурой не назвал! Только что мы установились в прелестных позах… входит начальница и, узнав, в чем дело, говорит учителю: «Нет, М<атвей> М<ихайлович>, за такой заговор, за такую вредную стачку они должны быть и наказаны особенно! Извольте кончить класс, и все они отправятся в кладовую (в которой ничего не было) и будут сидеть там без обеда и без ужина!..» Мы все опустили со стыдом и страхом головы, а Даша Сорокина, стоявшая за доской, так что лица-то ее не было прямо видно, и начала делать гримасы. Елизавета Ивановна увидала их в зеркало и прибавила: «А Сорокину приказываю больно высечь за ее гримасы! и так, чтобы все помнили и не позволяли себе своеволия». И повели нас всех торжественно в заднюю, холодную комнату, с одним окном, выходящим на задний двор! Сначала все нахмурились. Мы не смели, а сильно хотели побранить больших, а они, не ожидая такой катастрофы, сильно присмирели и надулись. Является Праск. с розгами… мы к ней с просьбой не сечь!.. Она торопливо говорит: «Не бойтесь, только кричите громче». Следом за ней надзирательница… говорит: «Начинай!..» Мы поняли, в чем дело… подали скамейку. Даша легла, мы все плотно обступили ее и при каждом фальшивом взмахе так стали сильно кричать, что заглушали хохот Сорокиной. Ей ни крошечки не досталось, и она хохотала невольно. Надзир. испугалась и скоро приказала прекратить экзекуцию. В эти минуты мы успели перекинуться словами с Прасковьей… сказать, где и у кого из арестованных лежали деньги и взять их для покупок. Когда начали подавать обед и наши доли повара хотели положить на блюдо, няньки воспротивились и сами похватали их… Honni soit qui mal…[27] Они похватали для того, чтобы говядину, колбасу… и что еще было положить на хлеб и просунуть под дверь нашего заключения, — каждая горничная тем девицам, в комнате которых она убирала. Так были преподаны купленные калачи с патокой и икрой… не помню, что именно, но знаю, что моя Парашенька угостила меня и других на славу! не пожалела даже своих денежек. Мы наелись, развеселились и, немного озябнув, начали на все манеры плясать!.. А тут мальчики, узнав о постигшем нас несчастии, прибежали на задний двор и, кроме выражений пантомимами нежностей своим предметам, еще через форточку посылали нам гостинцы, привязанные на ниточку, принесенную под дверь няньками. Надзир. приказали им поочередно стоять в коридоре и слушать, что у нас делается. Вдруг нянька стукнет в дверь: «Идут», — и у нас делается гробовое молчание… «Что девицы?..» — «Очень плакали… а теперь, должно быть с горя, заснули…» И добрая надзирательница (не все же злые) идет к начальнице и передает: как мы горько плакали, когда секли Сорокину, и после няньки слышали наши слезы… а теперь совершенная тишина… верно, от голода и холода бедняжки заснули. Начальница, тронутая нашим раскаянием и слезами, идет, нас отпирает… она читает нам нотацию, а мы едва дышим от усталости после танцев… Но в коридоре темно… она видит только головы, опущенные долу… и приказывает освободить нас и дать чаю, что весьма кстати, после наших закусок и танцев.
Однако, передавая такие проказы, я отнюдь не пытаюсь возбудить в юных детях, которым, может быть, доведется читать мои воспоминания — желания подражать нам. Боже сохрани! Я уже давно кусаю локоть — да не Достану, т. е. каюсь в том, что дурно училась, и сильно сожалею об этом. Бог дал мне хорошие способности, и я не умела воспользоваться ими. Живя, по благости Божией, в хорошем, образованном обществе и 15 раз съездив за границу, я не умела, порядочно говорить ни на одном иностранном языке и чрез то очень конфузилась и много теряла. Зато теперь всем проповедую: учитесь, усваивайте себе все хорошее и полезное, покуда есть время и возможность. А проповедовать мне есть кому: кроме вообще всех детей, которых я очень люблю, у меня до 300 крестников. Дожила я до старости, а у меня сохранилась страсть к детям, к игрушкам и к детским книгам… только не к нынешним — вредным, пустым, раздражающим детское воображение, как, напр., в «Задушевном слове», где описывают труд, страдание, бедность мужика и тем возбуждают детей против правительства, которое как будто доводит их до такого состояния! а не говорят правды, что крестьяне доходят до нищеты и разорения — от пьянства, от лени и от дурного внушения им страха Божия! любви к Господу и исполнения Его св. заповедей! Потому желаю и прошу, чтобы наши детские проделки заставили юность посмеяться, но никак не подражать нам.
По-русски я всегда любила учиться, но по ветрености и, главное, по занятиям на большой сцене я занималась всем поверхностно… добрые учителя, видя мои способности, все-таки поддерживали меня и, любя, не очень взыскивали. Даже Н. И. Надеждин, поступив после М. М. Кара-Пинского, которого кн. Д. В. Голицын рекомендовал го-суд<арю> Ник<олаю> Павл<овичу>, когда, приехав в Москву, государь говорил князю, что нашел такой хаос в Сенате, что есть дела, не решенные до 30 и 40 лет, и он не найдет человека, кому доверить разобрать и привести все в порядок. Тогда кн. Д. В. рекомендовал М. М. Пинского, и, конечно, многие знают, как хорошо он оправдал рекомендацию и как быстро пошел в гору. Жаль только, что под старость скомпрометировал себя историей и разводом со своей женой… (об этом скажу). Н. И. Над., видя, как я часто занята в театре, жалея, что я за репетициями не могу даже всегда присутствовать при утренних уроках, он предложил собственно для меня приходить в те дни, когда я свободна вечером и кроме обыкновенных уроков словесности начал преподавать мне древнюю историю, говоря, что драматическая артистка обязана знать как новую историю, которую все учили, так и древнюю. Ко мне для слушания присоединились две подруги из прилежных: Санковская и Степанова. Но и тут я делала глупости, пользовалась добротой Н. Ив. Бывало, перед экзаменом начну просить, чтобы из географии он приказал мне показать на карте горы; из мифологии рассказать о богине Диане; в истории о русских царях и проч. Он всегда отвечал: «И не надейтесь… не сделаю… нарочно спрошу другое, чтобы заставить вас краснеть… Стыдно! девица почти на выпуске и позволяет себе подобные фокусы!..» Я, конечно, сконфужусь, а в душе думаю: «Нет, не выдашь ты меня; ты ко мне так добр, что не захочешь при всех пристыдить меня!» Да вследствие этих размышлений, во время экзамена, когда Н. И. скажет: а кто покажет нам все города государства Российского… а сам на меня и смотрит, а я дерзкая! сама гляжу на него, да еще улыбаюсь, зная, что он не выдаст любимицу! При М. М. не смели этого делать. Зато хоть и больше старались, но меньше понимали. Н. И. своим ясным, простым изложением открыл нам свет науки.
Любила я учиться на фортепианах, да не смогла много успеть, потому что не любила учителя: Антона Францевича Эрнеста. А не любила за то, что он выдумал меня любить: во время урока часто брал меня за руки и, сжимая их, все говорил: «Круче пальчики держите, круче пальчики!..» Это мне до того надоело, что один раз, при его пожимании рук, я начала играть первыми сгибами пальцев, значит, круче уже нельзя было. Тогда, засмеясь, он снова взял меня за руку и сказал, держа ее: «Круче пальчики», — а он был препротивный… старый… я не вытерпела, схватила ноты и бросила ему в лицо!.. На ту беду вдет начальница: «Что такое?» Он вскочил, проворно уронил пюпитр и сказал, что, повертывая ноты, он