старалась подражать ей и все, как маленькая обезьяна, перенимала не только в словах и в голосе, но даже в лице и движениях.
Пяти лет в первый раз меня повезли в театр в доме Познякова[12]. Играли любители в чью-то пользу. Помню только, что мой отец играл солдата и как он был красив в походной амуниции. Давали пиесу «Русский человек добро помнит», только в то время она имела другое название, что я узнала впоследствии. В моей памяти врезался момент, как теперь вижу: вышел отец молодцом, верно, все любовались им; что-то говорил с сидевшим на сцене толстым господином (это был его помещик) и вдруг поклонился ему в ноги, этого я не могла перенесть, заплакала на весь театр, и меня вынесли из ложи. Другой раз тоже лет семи-восьми, повезли меня уже в Императорский театр смотреть балет; брат был тогда в школе и представлял в этом балете какого-то чертенка. Зная, что мы будем, он условился, что сделает такой-то знак, чтобы узнать его в толпе чертенят. И мы так были довольны, увидав его, что, несмотря на балет и первых персонажей, следили только за его кривляньем; а он так увлекся, видя, что мы на него смотрим, что остался один на сцене, и несколько чертенят прибежали и утащили его.
Родители мои были хотя малообразованные, но многоначитанные, умные, веселые и остроумные люди. Батюшка, отправляясь в театр смотреть вышеупомянутый балет, взял с собою старую старуху- крестьянку, верно, одну из наших родственниц по крестовому дяде, приехавшую из деревни погостить. Она не имела понятия о театре и, когда мы приехали в ложу, еще до начала, все охала да ахала; а когда началось, на сцене был царь, разодетый в мишурное серебро и золото, — она как закричит, чуть не на весь театр: «Батюшки, да ведь это сам царь-батюшка!»— и опустилась на колени… кой-как ее успокоили и усадили. А как появились во 2-м действии черти, она начала кричать: «Пустите, пустите, согрешила я, окаянная!» — да и повалилась на пол, а голову забила под стулья. После этого ничто не помогло: закрыла глаза и только тогда опомнилась, когда ее вывели из театра и должны были увезти домой. Больше папенька так не шутил. Конечно, во время действия балета, при громе музыки, не было слышно всей публике ее причитаний, но в соседних ложах хохотали до упаду.
С самых юных лет я имела страсть к театру и всегда с радостью бежала к брату в училище и там тихонько в дверь смотрела, ^ак мальчики играли в театр, и странно: больше всех замечала Репина, в игре он всегда представлял атамана-разбойника, а по выпуске из школы был музыкантом. Сестра его Надежда Васильевна была прекрасная артистка и по выходе из театра вышла замуж за известного композитора Алексея Николаевича Верстов-ского. В начале нынешнего столетия, тем более вскоре после нашествия французов, — старушки считали театр грехом, а молодые, имеющие своих крепостных артистов, поразорились и поневоле стали сбывать их в императорские театры, т. е. продавать в Дирекцию. Так, у Аркадия Алексеевича Столыпина и еще у его родителей были свои музыканты и актеры, в том числе большое семейство Репиных: отец, мать и пятеро детей. Всех их с другими и продали в театральную Дирекцию; а так как это был почти один дом: Анненковых, где служил мой отец, и Столыпиных, чьи были Репины, поэтому эти два семейства были очень дружны. Когда старики Репины отдали всех своих пятерых детей в театральную школу, тогда начали уговаривать батюшку определить туда и брата. Совершенно справедливо убеждая отца, что какими средствами он может дать воспитание своему сыну? Самое большое, что сделает его писарем в барской конторе или тем же управляющим. Пошел батюшка спрашивать совета барыни: Прасковья Александровна сначала сильно противилась этому, но дочери Екатерина и Елизавета Аркадьевны убедили ее. Тогда она сказала: «Хорошо, Николая отдавай, он мальчик, ему не так опасно попасть в этот омут, но Парашу прошу беречь и ни за что в театр не отдавать». И, таким образом, определили брата в 1821 году.
Вскоре в чтении стихов и в ломанье, т. е. в декламации, начали развиваться и мои способности. Бывало, крестная Екат. Арк. с сестрой прикажут мне читать стихи или басни и я смело и бойко декламирую, так что меня ставили в пример тихой и робкой внучке Праск<овьи> Александ< ровны >, а у крестной тоже осталась одна дочь после мужа, Александра Михайловича Верещагина, бывшая замужем за немцем — секретарем посольства из Штутгарта. Она была старше меня лет на 9—10 и тоже удивлялась моим способностям. Надо заметить, что как я любила читать, так терпеть не могла писать. Бывало, маменька насильно усадит меня и, чтоб я не убежала, привяжет ниточкой к ножке стула: сижу, не смею пошевелиться (вы, нынешние, ну-пса?) и ожидаю моего спасения — прихода батюшки. Он, родной, как взойдет, еще не снимая шляпы, взглянув на мою невинно-несчастную рожицу, нагнется, увидит ниточку, оборвет ее и скажет: «Иди, гуляй». О радость, о восторг! Матушка гневается, а мне и горя мало — родители сами разберутся.
Наконец, матушке все советовали и меня отдать в училище. Прасковья Александровна и слышать не хотела, и когда мне был 9-й год, то летом, уезжая в деревню, она непременно хотела взять меня с собою. Но, к счастию, у меня сильно разыгралась золотуха, и маменька не отпустила; а в августе 1823 года, помолясь Богу, повела меня в назначенный день в прием, так в то время называлось принятие в театральное училище. Привели довольно много мальчиков и девочек, помню только Петю Жи-вокини, брата известного артиста Василия Игнатьевича Живокини. Он был дурен лицом, как смертный грех: рябой, губы большущие, глаза какие-то мутные, посовелые, ростом большой, а после был огромный и сутуловатый. Директор Феодор Феодорович Кокошкин как взглянул на него, так прямо сказал его матери: «Милая! зачем же ты привела такого урода?» Она страшно обиделась и со злостью закричала: «Это урод, да после этого вы ничего не понимаете, уж не урод ли и мой старший сын Василий?» А он хотя был еше и в школе, но уже играл на театре и выказал свой талант. Феодор Феодорович, услыхав, что это брат любимца его Василия Игнатьевича, тотчас смягчился и сказал: «Ну! хорошо, милая, я его беру: он со временем будет представлять Самиеля»[13] (черта в опере «Волшебный стрелок»), и старуха обрадовалась и усердно поблагодарила. Так впоследствии и было: таланта у него, как у брата, не оказалось, и он всегда представлял чертей и страшных чучел. Потом Фед. Фед. подошел ко мне, к первой из всех девочек, и, взяв за подбородок, сказал: «Как не принять такую милочку». Я была не очень велика, но голова пребольшая, так что меня в училище звали головастиком, а лицо, как все говорили, имела красивое. Матушке приказано было совсем приводить меня в школу, но по болезни, противной золотухе, которая мучила меня до 22-х лет, меня привели уже осенью в 1824 г. Так как наша добрая матушка умела за нас и попросить и приласкать и подарить, то меня, как хворенькую, и поместили в комнату больших, где за мной почти все ухаживали и многие баловали меня. Помню Надиньку Панову (впоследствии она не любила меня, как соперницу по сцене). За ней ухаживал старик Нарышкин Иван Александрович и присылал ей премного разных гостинцев, она не хотела брать, но наша надзирательница, которая, верно, с него побирала (что случалось довольно часто, и я упомяну об этом), брала гостинцы и раздавала всем в своем отделении. Конечно, мне доставалось больше других: бывало, Надинька сама не станет есть, но как хозяйка присланного возьмет большую долю для меня. Помню, как один раз прислал ей Нарышкин бочонок винограда, она приказала нашей общей любимице няньке Прасковье открыть бочонок и, усадив меня на диван, приказала кушать, сколько я хочу; я кушала, кушала, да до того докушала, что пьяненькая заснула на диване; и с тех пор помню, что от винограда можно быть пьяной.
Насмотревшись разных представлений еще года за три до поступления в школу, когда ходила к брату, и я тотчас же принялась играть в театр, как у нас говорилось, и едва большие уедут в спектакль, все оставшиеся маленькие собираются в большую залу и под моим управлением начинаются разные представления: все больше с разбойниками, похищениями и убийствами. Если не успеем или не сумеем сочинить гшесы со словами, то идет в ход балет с пантомимами. А это очень легко: например, я командую: «Варя Соколова, иди с правой стороны, а ты, Васильева, с левой, ты атаман разбойников и любишь Варю, объясняйся ей в любви; ты, Варя, говори: «Не хочу, не хочу, поди прочь». Васильева, вынимай кинжал и будто хочешь заколоть ее, Варя зовет на помощь, прибегают ее слуги; ты, Васильева, свистишь, вбегают разбойники — начинается драка, разбойники одолевают; вдруг является жених Вари (непременно военный) с солдатами и всех разбойников с атаманом убивает; они все валяются на полу, все солдаты и народ на коленях пред офицером, а он обнимает свою любезную». Живая картина, стук ногой — значит, занавес закрывается и все сами себе аплодируют. Костюмы тоже было очень легко устраивать: атаман и все разбойники должны были снимать платья, а рубашки до половины прятать в панталоны; непременно подпоясываться пестрым и предпочтительно красным кушаком; головы обвертывали платками, лоскутками и тряпками. Девицы убирались всем, что у кого было получше, и, конечно, больше всего доставалось моему гардеробу, хотя я, как и все, носила казенное платье, но маменька любила приодеть меня и капотиками, и