виляя тощей задницей. Естественно, творчеством Alice Cooper он не увлекался, и выбрал себе боевой клич «Лыс Купер!» чисто из звукоподражательных соображений. Зато Селинджера, представьте себе, знал, читал и восхищался.
Он рано женился, попал в армию, закончил «музилище», промышлял надгробными памятниками, пришел к религии, сменил несколько иномарок и сейчас подвизается уличным музыкантом где-то в Европе. Однажды — в разгар перестройки — им даже была затронута тема отъезда в Израиль, причем на законном основании. Я не поверил, но спорить не стал. Он взял у меня почитать «Зов Ктулху». Издание было, между прочим, с опечаткой «Цтулху» вместо «Ктулху». Рассказ ему очень понравился, но книгу он так и не возвратил.
Иногда мне кажется, что мне померещилось сходство этого монстроида с тем типом, что смотрит с обложки Селинджера на то, как мы живем, барахтаясь в картонных коробках и оберточной бумаге недособранных конструкторов и скоропалительных покупок, которые для многих из нас (включая Сермягу) уже позади и ничего не решают.
Кстати, относительно религии. Если мне не изменяет память, и Элис и «Лыс» Купер принадлежат к одной и той же общине, или как это еще называется — конгрегации? Той, где все обязаны торговать косметикой и платить «десятину».
Память… Память не изменяет (рановато), а скорее — охладевает. Не ищет встреч, не спешит на свидания с прошлым… Дивное было место для романтических свиданий — клены в свете ночных фонарей, скульптурный фонтан с балкончиком и симметрично взбегающими к нему с двух сторон лепными лесенками. Я такое только в итальянских фильмах ужасов рассмотрел как следует и научился ценить. Очень поздно, надо сказать. А когда Лыс Купер наконец сагитировал меня уйти на всю ночь из дома и «пожаловать в его кошмар», мы с ним на пару ближе к полуночи оказались как раз в таком уголке Старой Части нашего города. На одной из скамеек действительно страстно и самозабвенно целовались какие-то влюбленные… А с разных точек за кустами им то и дело высовывал страшную голую головку Лыс Купер, бесшумно воздевая руки и гримасничая. Под фонарями его взмокший череп мерцал, как елочная игрушка. При виде такой образины по крайней мере дама спокойно могла бы сделаться заикой от ужаса.
Но влюбленные его совсем не замечали. Единственным свидетелем кривляний сына полуджазового ударника и внука одноглазого летчика в том полуночном скверике был только я. И никто теперь не сможет ни подтвердить, ни опровергнуть, происходило ли это на самом деле.
ЗЕРКАЛО
Самойлову ужасно хотелось побывать там еще раз. Спуститься по влажным и, как ему показалось, зыбким ступеням и без лишних свидетелей хорошенько рассмотреть это чудо. В то же время он прекрасно понимал, что безлюдие в таком месте немыслимо. Разве что с наступлением темноты, глубокой ночью, когда прекращается движение электричек. Но как будет выглядеть со стороны школьник — в ночное время без вещей и взрослых спутников… Он мог только рассказывать об уникальном предмете, вмонтированном в стену сырой и прохладной комнаты в подземелье «столь глубоком, что там нет даже окошка под потолком». Зато в доме, где ему довелось впервые услышать музыкальную часть этого явления, окна были широки и чисты, а на подоконниках стояли горшки с безлиственными растениями, выращенными до размера деревьев.
Он не разбирался в ботанике и едва ли сумел бы отличить алоэ от столетника, но, вглядываясь в изгибы кожистых побегов, чувствовал — это они и есть. Композиция, что звучала тем вечером, носила упадочное название Shadows of Grief. Первое слово он уже знал, второе — нет. Оттенки скорби. Хотя из окон была видна жизнерадостная улица имени XXI-го Партсъезда. Темно-зеленые щупальца реагировали на жутковатые звуки, едва заметно меняя положение.
Если бы кто-нибудь подсказал ему, по каким точкам времени и пространства будут в дальнейшем раскиданы обломки и детали интересующих его вещей, он сумел бы их собрать гораздо быстрее, чтобы восстановить форму того, о чем теперь можно только вспоминать, напрягая воображение.
Туалет располагался в подземной части вокзала, глубокой, как бомбоубежище. Он был невелик — четыре кабины без дверей и классический сток для желающих помочиться. Ни окон, ни батарей, ни размашистых надписей под низким потолком, переходящих в более экономную вязь с подробным изложением одиноких фантазий. И одинаковый, будто на картине, свет в любое время суток.
В противоположную кабинам стену, над раковиной, замурован прямоугольный экран «ночного кинозала». Зеркалом его можно назвать с трудом, тем не менее это зеркало. Почти такое же, что у Хиппов на обложке «Look at Yourself». Возможно, оно бракованное. Трудно определить самостоятельно, из чего оно изготовлено, только это явно не стекло. И опять не к кому обратиться за подсказкой — не поймут. А скорее сделают вид, что не поверили. Или — что не знают, о чем речь. Здесь это излюбленный способ отказа от сотрудничества. Чуть что — не понимаем, зачем это тебе (ты же не американец!)? Или — мы не верим (в регулярное исчезновение приютских детей по определенным праздникам, не обозначенным в календаре). Нет официальных дат — нет официальных пиршеств. Ну а в таком случае: «Шел бы ты, приятель…» — как говорит маникюрша в болгарском детективе «Запах миндаля».
Вероятно, оно все-таки бракованное. Потому и отражение такое размытое — переливы олова, ртути и свинца. И все образы искажаются им одинаково. Даже такие антиподы, как Данченко и Азизян.
«Свинец — сказал отец». Фамилия на пакетике с негативами, спизженными Азизяном у какого-то простофили, была «Свинцовский». Вопреки желанию этого не делать, Самойлов прочитал ее за долю секунды, и тут же понял, что никогда в жизни не сможет забыть эту странную, почти нечеловеческую фамилию.
А в подвал с необычным зеркалом его, тоже против воли, заманил Данченко, уже заработавший своей привычкой к частому мочеиспусканию громоздкое прозвище Пошли Отольем. «Отливать» Самойлову совсем не хотелось, он молча ждал, пока справляет нужду его приятель, и уже готов был подняться на поверхность. Но тут, повернув голову в сторону булькнувшего умывальника, он наконец-то заметил сизо- серебристую пластину, за которой вполне могли восседать уверенные в своей невидимости зрители, и понял, что и это окно в таинственный мир забыть ему не удастся никогда. Причем и на сей раз хватило доли секунды, чтобы поверить, что это навсегда. «Свинец — сказал отец.
Примерно так же в польском сериале про капитана Сову тысячи будущих поклонников известной группы услышали выражение «made in Japan». Таким образом, за шесть лет до выпуска одноименного альбома эти слова безболезненно и незаметно вонзились в память и поразили мозг громадной общности внешне разобщенных и психически здоровых людей.
А ведь всего несколькими метрами выше, в типично вокзальном буфете Азизян требовал вполне обыденных угощений:
«Берем два люля! Кому сказано — два… люля. Два обрезанных люля».
Он говорил громко, явно наслаждаясь тем, как играет на его длинном языке восточное словцо.
Данченко, тот, напротив, куксился:
«Погодка — прелесть! Настроение — класс! Нашли чем хвастать. Настроение человека, если он не сволочь, никак не зависит от погоды, температуры воздуха, наличия радуги в небе и тыры-пыры… Я вообще люблю позднюю осень».
Милиционер жестом садиста выливал остатки портвейна, конфискованного у в сраку пьяного колхозника, в эмалированную урну. Жидкость своим бульканьем подсказывала, что времени уже много, непоправимо поздно, и надо бы знать меру, иначе сами потом пожалеете, молодые люди.
Чортов Азизян — это ему приспичило отведать ночного люля, а между тем, общественный транспорт вот-вот закончит свою работу… Вино уже не лезло колхознику в глотку. Он был на грани рыголетто, но, похоже, не смог смириться с мыслью, что оно пропадет или достанется, как солдатская невеста, другому:
«