Медленно, очень медленно поднял седой Рауфф ружье, с которым в последние несколько лет почти не расставался и прицелился. Линхоф, однако, не вздрогнул, не бросился в ноги палачу и не отвел взгляда. Какое-то жуткое спокойствие владело им, от которого всем присутствующим стало неуютно, словно не человека видели они перед собой, а некое чудовище, с одинаковым презрением относившееся и к смерти, и к жизни.
Впоследствии высказывались предположения, что Роберт Линхоф смотрел в одну точку, боясь встретиться глазами с кем-то в толпе, что могло бы поколебать его решимость гордо встретить свою участь. Другие же приписывали это объяснение извечному желанию людей придать ситуации побольше драматизма и не хотели видеть в поведении обреченного печати высших сил, к чему склонялись третьи. Но, так или иначе, для Рауффа, бывшего наемника, не имело никакого значения, насколько мужественно готов встретить смерть бывший муж его дочери, чье остывающее тело мерно билось о подножие камня в такт ритму качающей его реки.
Но вдруг, под удивленные взоры, Рауфф отбросил ружье, но лишь потому, что изменил способ исполнения приговора. Выхватив у одного из стоящих рядом крестьян топор на длинном топорище, он, сделав несколько шагов в направлении Роберта, размахнулся и, вложив в удар всю свою немалую мощь, разрубил зятя на две половины, от темя до паха. Стон ужаса прошел по толпе, в глазах крестьян явственно читалось благоговение, граничащее с раболепием к этому богатырю, и на Этот раз заставившему обстоятельства считаться с собою. Сам же Рауфф стоял, устало и как-то поникше оперевшись на топорище, словно ожидая продолжения вечера, из танцевального переросшего в судьбоносный. Но мало кто понимал тогда, насколько судьбоносным он являлся и какие неведомые силы освободил, или даже породил своим ударом свирепый бывший наемник, столь характерным для себя способом наведя порядок в своей семье.
На другой же день состоялись похороны убиенных, также ознаменовавшиеся своеобразным скандалом, ибо Рауфф, бросив вызов всему святому, не позволил священнику отпевать Роберта Линхофа, приказав тому ограничиться лишь его дочерью. А, поскольку абсолютное большинство жителей открыто выступило на его стороне, то святой отец предпочел последовать указанию и исполнил все так, как было велено, оправдывая себя мыслью, что поступает, по большому счету, правильно, предупреждая переход всего местного населения в язычество, к последователям которого он причислял Рауффа и его младшую дочь. Надо ли говорить, что, после случившегося, ни о какой дальнейшей дружбе между хозяином серого дома и Линхофом-старшим и речи быть не могло. Более того – последний, в одночасье почувствовавший себя чужим среди знакомых с детства людей, продал последнее имущество и отбыл в неизвестном направлении. Говорили, что ему даже пришлось идти на поклон к столь позорно отосланной им из дома жене и остаток жизни лакейски заглядывать ей в глаза да гнуть спину на ее родственников, замаливая несуществующие грехи' – старуха замолчала, казалось, стараясь еще более глубоко погрузиться в историю членов ее семьи, чьих судеб касалась рассказываемая ею история. Через какой-то промежуток времени, который я не могу теперь для вас точно определить, она продолжила:
'Еще через две недели Рауфф, заросший и осунувшийся до неузнаваемости, после страшных мучений бессонницы и почти на грани сумасшествия, пришел к подруге своей дочери Гудрун Тапер и, пожелав остаться с ней наедине, рассказал то, что скрывать был больше не в силах, взяв с нее клятву, что никто не узнает о его тайне до той поры, пока в деревне не останется ни одного его потомка. После чего вернулся в свой дом, взял ружье и отправился к реке, где, сидя на том же пресловутом камне, внес свою лепту в его черную славу, выстрелив себе в рот, что разбросало его буро-коричневые мозги до самой калитки.
Гудрун Тапер, в девичестве Арсани, сдержала данное ею самоубийце слово…
И лишь после того, как последний физический след злосчастной и преследуемой муками семьи Рауфф стерся с этой земли, решилась она открыть людям тайну бывшего наемника, которую он по каким-то ему одному ведомым измышлениям не захотел унести с собой в могилу. Хотя о причинах, побудивших его довериться Гудрун, догадаться было в последствии нетрудно.
Все очень просто – в тот проклятый вечер, на берегу реки, Рауфф рассек пополам не убийцу Ангелики, нет. Он, не дрогнув, заставил навеки замолчать свидетеля, единственного человека кроме него самого, видевшего, как его дочь, Патриция Кристиана, с холодностью пантеры отправила на тот свет свою старшую сестру.
Рауфф видел, как Патриция, покинув гостей, отправилась через сад на берег, а поскольку получасом ранее в том же направлении ушли и Роберт с Ангеликой, то обеспокоенный отец, сочтя своим долгом воспрепятствовать грозившему разгореться скандалу, последовал за ней. Едва приблизившись к калитке, выходящей к черно-серому камню, Рауфф понял, что уже поздно – погрузив руку в волосы сестры, Патриция, с невиданными для столь внешне утонченного существа силой и остервенением, била ту головой об обломок скалы, становящийся красным от пролитой крови. Бывшему наемнику не нужно было долго присматриваться, чтобы определить, что дочь, рожденная его первой женой, мертва и исправить ситуацию он не в силах.
Роберт, стоя в нескольких шагах от погубленной супруги и обезумевшей любовницы, казалось, врос в землю, и лишь открываемый и закрываемый, словно у рыбы, рот позволял отличить его от статуи. Наконец, Линхоф опомнился и бросился в гущу событий, но, как уже сказано, с явным опозданием – открытые глаза Ангелики уже ничего не видели, а стоящий в них панический ужас был последней эмоцией, испытанной его благоверной. Оторвавшись от своей жертвы, семнадцатилетняя Патриция впилась хищным поцелуем в его губы и он, словно возбуждаемый видом трупа некрофил, не сумел отказаться от предложенного.
Это было столь же мерзко, сколь и ужасно, и даже прошедший огонь и воду Рауфф не мог не содрогнуться при виде столь откровенного конщунства. Затем, отряхнувшись, Роберт Линхоф взял-таки управление ситуацией в свои руки, объяснив хохочущей стерве, что единственный их шанс на спасение – это избавиться от тела, и послав ее за необходимыми инструментами. Сам же он пока застирает одежду и расчистит место у забора, где свежей могилы никто не заметит.
Рауфф насилу успел отпрянуть в заросли кустов, как мимо пронеслась Патриция, также, наконец, осознав нешуточность положения. Внутренне содрогаясь, хозяин дома вернулся к гостям, призвав на помощь всю свою выдержку и тренированное хладнокровие, дабы не подать виду, как он возбужден и испуган. Рауфф молился про себя, чтобы оставшимся на берегу подонкам удалось-таки закопать труп и скрыть следы происшествия, со стыдом осознавая, что младшая дочь остается для него самым дорогим существом на свете, даже после того, как он окончательно убедился, что под его кровом взросло чудовище, не смеющее именоваться человеком.
Какова же была паника старого прошлого наемника, когда музыка вдруг оборвалась и раздались крики, из которых он понял, что его надежды рухнули – четыре девки затеяли лесную прогулку в самое неподходящее время.Также ему стало ясно, что Патрицию пока никто не обвиняет и уличен был один Роберт.
Решение пришло мгновенно, ибо Рауфф вовсе не был уверен, что Линхоф станет покрывать свою юную полюбовницу под угрозой суда и неминуемой казни, каковы бы ни были его чувства к ней. Посему оставался лишь один путь спасения любимого отпрыска – избавиться от Роберта. Но, уже взяв того на мушку и будучи готовым нажать на курок, доведенный до отчаяния Рауфф вдруг вспомнил местный обычай – в случае осечки не стрелять повторно – даже на охоте, ибо и у зверя должна оставаться надежда не спасение. Именно потому, не доверяя больше технике, бывший наемник сменил ружье на топор, которым владел виртуозно.
Для закрепления впечатления среди жителей Рауфф разыграл спектакль со священником, пообещав снести с плеч и скормить собакам его башку, посмей тот хотя бы приблизиться к останкам 'этого подонка'.
С грехом же, взятым на душу, старый Рауфф не позволил себе жить дальше и, излив сердце Гудрун Тапер, бывшей как невольной могильщицей Роберта Линхофа, так и лучшей подругой Патриции, и передав в ее руки судьбу последней, составил компанию убиенному им зятю.
Патриция же оставалась во время всех этих событий удивительно хладнокровной. Казалось, что ее самообладание – просто результат глубочайшего потрясения, вызванного столь жуткой тройной потерей, и она просто не может прийти в себя и выкарабкаться из глубин горя и душевной опустошенности. Она держалась ровно, говорила сдержанно и грациозными движениями отстраняла сыпавшиеся на нее отовсюду соболезнования, демонстрируя тем самым, насколько безутешна она в своих страданиях. Ее, и без