последнюю обитательницу серого дома у реки, ставшего местным проклятием и тем самым избавить мир от этого исчадия ада, пока она, чего доброго, не принесла потомства и вместе с оным новых бед в дома и сердца отчаявшихся местных жителей. И приговор толпы был бы, безусловно, приведен в исполнение, если бы не отсутствие объекта четвертования в пределах своих владений, о чем, вспомнив, поведала присутствующим находящаяся в полном трансе Гудрун Тапер. Обойдя дом, проверив входные двери и убедившись в правоте новоиспеченной вдовы, при взгляде на которую в голове просто мутилось от сострадания и бессильной ярости, было решено за неимением иного выхода отступить и заняться делами куда более неотложными, а именно подготовкой погребения обнаруженных тел, которое по понятным причинам должно было состояться как можно скорее.
Во все последующие дни деревня кишела народом – всевозможные ведомства и чиновники всех мастей буквально наводнили улицы, создавая видимость серьезного расследования и чертыхаясь по поводу необходимости провести несколько дней жизни в этом забытом Богом месте, о существовании которого они еще вчера слабо помнили, а многие так и вовсе не подозревали. Перспектива ночевать в гостинице, являвшейся также постоянной резиденцией насекомых всемозможных сортов и окрестных забулдыг наполняла сердца сих солидных мужей тоской, а бредни аборигенов о том, что это якобы некая местная девчонка, едва расчатая ищущими дешевого коитуса сопливыми шалопаями, учинила им столь несвоевременное беспокойство, прикончив каких-то ловеласов и собственноручно закопав их чуть ли не под собственным носом, вызывали лишь раздражение и брезгливость, коих те были, безусловно, достойны. Ведь, в конце концов, даже если это и было хотя бы отчасти правдой, что им до того? Мертвых так или иначе не поднимешь, а разборки с малолетней шалавой, которая, к тому же, пребывает в данный момент неизвестно где, им не к лицу, да и не добавят им никаких регалий. В общем, формально отписавшись и с облегчением вздохнув, плеяда городских чиновников деревню покинула, оставив все остальное на усмотрение местного населения.
Но все это прошло мимо Гудрун. Она, потрясенная и опустошенная, была не в силах следить за происходящим и каким-то образом повлиять на ход дела. Ее годами выстраиваемое счастье, которое она лелеяла и оберегала, как собственного, оставшегося теперь сиротой, ребенка, исчезло в одночасье. Смерть мужа была невыносимой уже сама по себе, а то обстоятельство, что нашел он ее от руки ее любимой подруги и, что еще ужаснее, в тот момент, когда абсолютно бесстыдно предавал и ее, Гудрун, и ее беззаветную к нему любовь, добавляло несказанной горечи разбитому сердцу в одночасье постаревшей художницы, выжигая, словно кислотой, все то теплое и хорошее, что хранилось в нем. Гудрун была в полной уверенности, что жизнь ее на этом окончилась, испарилась, не оставив ни крупицы, ни горстки пепла, ни даже едва заметной черточки радости и надежды на холсте ее судьбы, отныне матово-сером и крайне непривлекательном. Не щадя никого и ничего, глумясь и издеваясь над человеческими чувствами и самым святым, отвратительный монстр в оболочке красавицы, для которого столько лет были настежь распахнуты врата ее души, лишил ее самого дорогого и, без сомнения, убил и в ней человека, превратив ее в нечто себе подобное, мерзкое и бездушное.
В полной прострации присутствовала Гудрун на похоронах мужа, все происходящее проплывало перед ее взором, словно в мутном черно-белом сне, где налицо множество посторонних деталей и кажущихся незнакомыми лиц, где все перемешано в сером мешке несуразности и тебя уж точно не касается. Потом она долго шла под дождем, начавшемся накануне и обещавшем затянуться на дни, если не на недели, что было привычно для здешних мест, и единственное, что осталось в ее памяти, были рвущие сердце рыдания Литиции и Амалии, так же, как и она, праздновавших в этот день свой траур и так же не представлявших еще себе своей дальнейшей жизни.
Каким-то чудом удалось Гудрун провалиться в тревожный недолгий сон, полный вскриков и хохота смерти, принявшей в нем обличье главного ужаса ее жизни – Патриции Кристианы Рауфф. Рядом были какие-то люди, кто-то подавал ей кружку с водой и постоянно поправлял на ее лбу влажно-липкое полотенце, утверждая, что у нее жар, да укрывал ее отвратительно шершавым пледом, который она постоянно норовила сбросить.
А утром она нашла на крыльце письмо. Оно было адресовано ей и пришло не по почте – ни марок, ни каких-либо почтовых пометок на нем не было. Должно быть, его просто принесли ночью и положили на крыльцо, в уверенности, что оно попадет в нужные руки, что и случилось. Почерк на конверте принадлежал Патриции, в чем прекрасно знающая его Гудрун сомневаться не могла.
С брезгливостью и отвращением вынула она сложенный вчетверо лист бумаги и, уйдя в одну из дальних комнат, принялась читать. Аккуратные буквы ложились одна к одной, образуя ровные строчки и повествуя о самом страшном. Патриция словно смотрела с листа, впиваясь ледяным взором в лицо Гудрун и как-будто ища в нем что-то – не то свидетельства страха, не то готовность к пониманию. Но, поскольку ни того, ни другого в Гудрун не осталось, черты бывшей подруги становились все более злобными и безумными, пока, наконец, не превратились в маску уродливого монстра. Все встало на свои места.
Старуха замолчала и, глядя в одну точку, задумалась о чем-то. Я, завороженный ее рассказом, ведомым почти литературно, совсем не думал о времени, хотя прошло уже, должно быть, несколько часов с той минуты, как я переступил порог этой комнаты.
Все встало на свои места не только в рассказе бабки Греты, приходящейся прямым потомком отчаянной и романтично-верной Гудрун – многие пробелы в моем знании также заполнились и свет, пролитый рассказчицей на события более чем полуторавековой давности, озарил и доселе темные уголки моего сознания, направив мои мысли на верную тропу и дав возможность дорисовать детали, которые обошло вниманием перо художника.
Но, хотя мне и было уже абсолютно ясно, куда именно я угодил по воле моей собственной судьбы, и ранее отличавшейся изрядной капризностью, и в чьи именно объятия она меня играючи бросила, я все же не совсем понимал свою роль во всей этой истории, ибо было совершенно очевидно, что простым совпадением это уж точно не было. Помимо того, было еще кое-что во всем этом, что меня настораживало, а именно то, что я не испытывал ни малейшего страха или беспокойства, как будто речь шла не о мне самом, не о моей собственной судьбе, грозящей, как я теперь понимал, оборваться внезапно и достаточно трагично, ибо сомневаться в словах старухи относительно нрава моей актуальной пассии у меня оснований не было, а о ком-то другом, далеком и чуждом мне, чьи перспективы мне абсолютно неинтересны а горести безразличны. Я чувствовал себя неотъемлемым звеном в этой цепи, той деталью большого и сложного механизма, без которого он просто не сможет функционировать.
И было что-то еще. Что-то, чего я пока не уловил и был не в состоянии ни осмыслить, ни тем более облечь в слова. Была какая-то неестественность в происходящем, словно кто-то пытался выдыть за правду очередную, столь ненавистную мне, бутафорию, воздвигая нелепые декорации, навроде той фетровой подушки во внешне приличном гробу. Но, видимо, всему свое время.
Старуха, вынырнув из увлекшей было ее пучины раздумий, слабо улыбнулась мне и, пошарив под подушкой, вынула оттуда чуть помятый серый конверт, внешний вид и цвет которого позволяли не колеблясь отнести его к временам давно прошедшим.
– Вот то письмо, молодой человек, – молвила, почему-то усмехнувшись своим словам, старуха. – Как видишь, оно у меня и сохранилось весьма неплохо, ибо не так уж много людей держали его в руках за все это время. Оно развязало череду новых событий, не менее, пожалуй, страшных, чем те, о которых я уже рассказала. Но не будем перепрыгивать – времени у нас достаточно, даже более чем…, -бабка Греты снова усмехнулась, словно сказанное ею имело какой-то скрытый смысл, до поры мне недоступный, – Прочти его и оставь у себя. Если я не ошибаюсь, оно должно стать просто еще одним экспонатом в твоей коллекции, не правда ли? Ну, пока ты читаешь, я передохну – давно не говорила я так длинно…
Я осторожно взял конверт из ее рук, для чего должен был подняться с пола, сразу почувствовав, как затекли мои руки и ноги за время сидения в одной позе, и, вернувшись в исходную позицию, бережно и не без некоторого захватывающего дух содрогания, вынул сложенный вчетверо, как и было сказано, лист бумаги, который сразу узнал, ибо именно на таких листах получал все послания моей хозяйки и возлюбленной – королевы кошмарных снов туземцев Патриции Кристианы Рауфф. Надо ли говорить, что и почерк был мне до боли знакомым…
' Моя золотая Гудрун!
Постигшие тебя переживания, должно быть, несколько выбили тебя из колеи, ибо потеря близких