запущенном состоянии. Дорожки не разметались; целые сугробы снега навалило на них, и она с трудом добралась до калитки, почти по колена увязая в снегу.
Калитка оказалась действительно только запертой на задвижку и, на её счастье, отворялась не внутрь, а наружу, иначе ей бы никогда не выбраться на улицу, так как снег около забора лежал чуть не целой горой.
Пришлось повозиться и с задвижкой. Задвижка заржавела и с большим трудом поддавалась усилиям её нежных тонких пальчиков. Но наконец калитка распахнулась, и княжна очутилась на улице.
Невольный страх охватил её. Тёмная, непроглядная ночь неприветливо встретила молодую девушку резким порывом холодного ветра, бросившего ей в лицо целую тучу снежной пыли. Испугала её и мёртвая тишина, стоявшая кругом, — такая тишина, в которой ей отчётливо слышалось каждое биение её трепетно стучавшего сердца.
На мгновение ей до того стало страшно, что она чуть не вернулась домой, и только мысль о Барятинском, об её дорогом Васе, — мысль, как молния сверкнувшая в её разгорячённой голове, заставила её устыдиться охватившей её трусливости и поспешно перешагнуть через порог калитки.
— Я должна узнать, где находится Вася, — прошептала она, — я должна узнать это! Господь поможет мне. Он не оставит меня своей защитой.
И, осенив свою трепетно волновавшуюся грудь крёстным знамением, она торопливо двинулась вперёд, в эту чёрную мглу, окружавшую её со всех сторон.
Алексей Михайлович и не предполагал, какая желанная гостья спешит к нему. Он в это время только что вернулся из Лефортовского дворца вместе с отцом и тревожно шагал из угла в угол своей опочивальни, занятый невесёлыми думами.
Грозная туча появилась на горизонте благополучия князей Долгоруких и своей мрачною тенью испугала положительно их всех.
В последние дни молодой император как-то чересчур круто изменился по отношению к своим любимцам. Несмотря на то, что княжна Екатерина Алексеевна была уже официально признана его невестой, несмотря на то что царь уже обручился с нею, и это обручение было отпраздновано самым торжественным образом, — вдруг ни с того ни с сего, чуть ли не через день после этого обручения, появились тревожные признаки какой-то странной холодности со стороны Петра и к его будущей супруге, и к отцу царской невесты, и даже к Ивану Долгорукому. Казалось, что юный император вдруг сразу потерял расположение к своим недавним фаворитам, потому что узы брака, которыми хотели сковать его Долгорукие, возмутили царя и вызвали его немилость, вызвали такое же отчуждение, какое явилось у него и к Меншикову, когда тому захотелось к своим многим громким титулам прибавить и титул царского тестя. Собственно, Долгоруких испугало не столько охлаждение к ним царя, сколько его внезапное своеволие, проявившееся в том, что он, вопреки просьбам и советам Алексея Григорьевича, раза два совершенно один ездил зачем-то к принцессе Елизавете Петровне, несколько раз посетил Андрея Ивановича Остермана и положительно стал избегать своего будущего тестя, очевидно тяготясь его назойливой опекой.
И Долгорукие встревожились не на шутку. Особенно испугало их то, что на сегодняшнем обеде в Лефортовском дворце царь, жаловавшийся всё время на лихорадку, почти не говорил ни слова со своей невестой, сидевшей рядом с ним, и в то же время почти без умолку болтал с Елизаветой Петровной, которая сидела сравнительно далеко, через несколько человек.
Алексей Михайлович прекрасно заметил, что когда княжна Екатерина Алексеевна обращалась к царю, он отвечал ей так неохотно, с таким очевидным неудовольствием, что бедная царская невеста то бледнела, то краснела и злобно теребила свой кружевной платок.
«Да видно, что батюшка царь не очень-то доволен своей будущей супругой, — размышлял Алексей Михайлович, продолжая мерить комнату крупными шагами. — Как бы с дяденькой Алёшей не повторилась меншиковская история? Что-то на то смахивает. Недаром старая лиса Остерман больным столько времени сказывается. Да и царь раза два у него бывал. Должно, это недаром. Что-нибудь Андрей Иванович с Голицыными да стряпают! Тогда что же с нами-то будет?» И ему вдруг стало страшно.
Немало было врагов у Алексея Михайловича, немало было людей, которые точили на него зубы и которые при малейшем повороте дел не в пользу Долгоруких ополчились бы на него и постарались бы стереть его с лица земли. Но тотчас же его мысли приняли другое направление, и он весело расхохотался своей трусливости.
«Чего же я, собственно, печаловаться-то начал? — продолжал он размышлять. — Кажись, мне ещё рано о Сибири-то думать! Может, это так государю с чего ни на есть попритчилось. Может, это он просто так Кате холодность оказывает. Ведь что там ни говори, а уж он обручён с Катей, а на шестнадцатое число и свадьба его назначена. Вот кстати теперь он заболел. За время-то болезни, чай, дяденька Алексей Григорьевич ни Елизавету Петровну к нему не пустит, ни Остермана, — и опять в силу взойдёт А коли он в силе будет, так мне трусить нечего. С такой заступой я никого не побоюсь».
В соседней горнице часы гулко пробили девять ударов.
— Батюшки! Девять часов! — спохватился Алексей Михайлович, — надоть спать ложиться. Завтра поране встать надо да Никитке весточку послать, чтобы сюда приезжал. Княжна Анна совсем оправилась, надо будет ею позаняться. Уж теперь она из моих рук не вырвется. Да и вообще с нею поспешать надо, потому Бог знает, что ещё со мной через несколько деньков будет.
— Стало, и надо дело теперь обработать, пока время есть… Эх, Анюта, Анюта, — вздохнул он, — если бы знала ты, как я тебя безмерно люблю!..
Он медленно подошёл к постели, откинул шёлковое одеяло и стал расстёгивать пуговицы кафтана, как вдруг в дверь кто-то постучался.
— Кто там? — окликнул Долгорукий. — Что ещё надоть?
— Это я, ваше сиятельство, — отозвался из-за двери Герасим.
— Что тебе нужно?
— Отворите дверку-то, дело есть.
Алексей Михайлович подошёл к двери, снял крючок, и в комнату вошёл Гараська.
— Ну что ещё случилось? — спросил Алексей Михайлович.
Гараська оглянулся крутом, словно боясь, что их кто-нибудь подслушивает, и с самым таинственным видом шёпотом сообщил:
— Там вас, батюшка князь, спрашивают.
Эта таинственность сообщения и тревожный тон голоса Гараськи как-то странно подействовали на Алексея Михайловича. Он испуганно вздрогнул, точно предчувствуя что-то недоброе, и пугливо взглянул по направлению к двери.
В последнее время он почему-то стал страшно труслив. Ему всё чудились какие-то засады, он стал бояться темноты. Порой ему казалось, что на него устремлены тусклые, стеклянные глаза Барятинского, то ему чудилось, что на пороге комнаты вырастает низенькая, невзрачная фигура Антропыча, и он нарочно стал запирать на ночь дверь своей комнаты, чего не делал раньше, точно рассчитывая, что призраки, вызываемые его расстроенным воображением, не смогут пройти сквозь запертую дверь.
Порой боязливость его доходила до смешного. И даже ещё сегодня, возвращаясь из Лефортова, в потёмках зимнего вечера он страшно перепугался, подъезжая к воротам своего дома и заметив на противоположной стороне какую-то тёмную фигуру, неподвижно стоявшую на одном месте. «Барятинский! — мелькнула ему тревожная мысль. — Может быть, он убежал с мельницы и поджидает меня».
Но страшная фигура, так напугавшая Алексея Михайловича, оказалась просто сторожем соседнего двора. И теперь, когда Гараська с таким таинственным видом сообщил ему о «человеке, который его спрашивает», Долгорукому опять показалось, что это непременно должен быть или Барятинский или Антропыч.
— Кто таков? Что за человек? — тревожно спросил он Гараську. — Антропыч?
Гараська ухмыльнулся.
— Какой Антропыч, ваше сиятельство! Антропыч как в те поры пропал, так и досель его духом не пахнет. Должно, Антропыч теперь с чертями в свайку играет, ваше сиятельство! Какой это Антропыч!
— Так кто же? кто? — резко остановил словоохотливого Герасима Долгорукий.
— Да женщина какая-то пришла.