— знай, насвистывает чарльстон.
Эй, кондуктор, два билета!
— Да слышу, не глухой! — Кондуктор неторопливо оторвал два билетика от блока. — Нечего зря глотку драть.
Пассажиров в автобусе было совсем немного, от силы десяток. Среди них слепая с поводырем, чем-то смахивающим на Кавура,[6] двое музыкантов с инструментами в черных полотняных чехлах, клюющий носом бригадир карабинеров, двое работяг и трое подростков — не иначе, с последнего киносеанса. Задира и Альдуччо развалились на переднем сиденье; Альдуччо все больше молчал, а Задира опять начал тихонько напевать. Водитель автобуса, стоя у кабины, с кем-то разговаривал, и над его головой, за парапетом дрожали огоньки Верано. Вдруг в автобус вошел белокурый парень с истощенным лицом, встал посреди прохода, откашлялся и громко, гнусаво запел. Все повернулись к нему, а он самозабвенно распевал, ничуть не смущаясь общим вниманием:
— Лети! Лети! Лети!
Задира и Альдуччо с интересом взирали на этого полоумного. Со всех сторон раздавались смешки, кто-то, пожав плечами, отвернулся к окошку.
— Поторопись, однако, лететь, — саркастически заметил Задира, — а то как бы твой приятель Христос не сделал тебе ручкой.
Альдуччо надоело слушать оборванца, и он погрузился в размышления о своих невеселых делах. Парень добросовестно допел песню до конца при полном молчании пассажиров, а потом стал обходить салон с протянутой рукой. Задира покивал оголодавшему собрату, весь напыжился и выудил из кармана оставшиеся пять лир. Закончив свое выступление, блондин соскочил с подножки, как со сцены.
— Вона, деньжищ набрал! — завистливо пробубнил Задира; при мысли о выброшенных на ветер пяти лирах у него защемило сердце. — Ну лети, лети! — напутствовал он певца, хотя тот уже не мог его слышать. — Лети, милый, чтоб ты сдох! — Потом приблизил желтушное лицо к Альдуччо и повторил: — Лети, лети, лети!
Альдуччо обжег его свирепым взглядом и так вмазал ему локтем в челюсть, что голова у Задиры откинулась на подголовник. Но он и не подумал обидеться. В этот момент водитель соизволил наконец подняться в кабину, чему пассажиры несказанно обрадовались, но, как выяснилось, рано: на смуглом лице водителя застыла смертная тоска, он заложил руки меж колен и, казалось, задремал. Из салона раздался сварливый голос:
— Эй, чернявый, долго мы тут будем прохлаждаться?
Но водитель и ухом не повел.
— Лети, лети, лети! — поддержал крикуна Задира.
После этих двух высказываний салон внезапно оживился, все разом загомонили, каждый выдал язвительную реплику по поводу вздорожания жизни и войны в Корее. Водитель тоже начал подавать признаки жизни: выпрямился, лениво тронул ручку тормоза, и расхлябанный автобус, сотрясаясь, кашляя и подпрыгивая на булыжнике, покатил в сторону Тибуртино.
— Пока, Альду, — попрощался с другом Задира возле своего парадного и устремился вверх по обшарпанной лестнице.
— Пока, — откликнулся Альдуччо и зашагал к своему дому, что стоял чуть дальше по безлюдной улице.
Но будь она даже полна народу, он бы все равно никого не заметил. Фонари освещали положенный каждому круг асфальта и желтоватой стены одного из домов-близнецов, разделенных совершенно одинаковыми двориками. На пути Альдуччо встретились шестеро музыкантов: кто играл на гармонике, кто на барабане, кто щелкал кастаньетами, — прошли и растворились среди домов, а от зажигательной самбы остались блуждать по вымершему предместью приглушенные “ту-тум”. Чуть подальше пьяный с багровым лицом под грязной кепкой, то и дело испускал протяжный свист, призывая любовницу открыть ему дверь, пока муж спит. Двое парней тихонько переговаривались о чем-то своем, но голоса звучали четко, подчеркнутые гулким эхом дворов, где каменные сушилки для белья маячили во тьме как виселицы.
Дверь дома Альдуччо была приоткрыта изнутри вырывалась полоска света. На стуле в прихожей сидела сестра и молча слушала доносившиеся из кухни вопли матери, которая сновала от раковины, переполненной немытой посудой, по усеянному сором полу к столу, где валялись куски хлеба и грязный нож. Дверь в общую спальню тоже была распахнута, и в темноте просматривались контуры штанов, облекавших широко раскинутые ноги — это на супружеском ложе спал отец Альдуччо бок о бок с младшей дочерью; другие дети разместились на устилавших весь пол матрасах. Комната семьи Кудрявого за плотно запертой дверью казалась необитаемой.
— Жизни себя решу! — крикнула сестра, увидев на пороге брата, и стиснула голову худенькими голыми руками, словно у нее разыгралась мигрень.
— Дура! — процедил Альдуччо и стал пробираться к дальней стене комнаты, где стояла его койка.
Но сестра вдруг сорвалась со стула и кинулась к двери.
— Стой! — Альдуччо ухватил ее за пояс и толкнул по направлению к кухне.
Она распростерлась на грязном полу между опрокинутым стулом и дверным проемом и завыла без слез.
— Дверь закрой, — распорядилась мать.
— Сама закрой! — огрызнулся Альдуччо и, взяв со стола кусок хлеба, сунул в рот.
— Ах ты, поганец, чертово отродье! — вновь завопила мать, правда чуть приглушив голос, чтоб соседи не услыхали.
Все в том же затрапезном виде, растрепанная, она пошла закрывать дверь, шлепая босыми ногами по каменному полу; под незастегнутым халатом колыхались вспотевшие груди.
Сестра все корчилась на полу и время от времени вполголоса повторяла:
— Господи Боже!
Альдуччо подошел к крану запить клеклый хлеб. В этот миг, пошатываясь, на кухню прошествовал отец в трусах и в черной рабочей куртке — видно, сил не хватило снять. Глаза у него не разлипались от выпитого, свалявшиеся волосы жирными прядями спускались на лоб. Он немного постоял в задумчивости: наверняка забыл, зачем поднялся, — потом поднял руку и начал водить ею в воздухе — от сердца к одной точке где-то возле носа, будто акцентируя этим жестом долгую, прочувствованную речь, которой так и не суждено было сорваться с его уст. Наконец понял, что выразить свои чувства ему не удастся и почел за лучшее вернуться в постель. Альдуччо на минутку вышел справить нужду (в малоэтажных домах уборные не предусмотрены), а когда вернулся, на него кортуном налетела мать.
— Шляешься целыми днями, жрешь, пьешь, а хоть бы лиру когда в дом принес!
Альдуччо почувствовал внезапный прилив крови к вискам.
— Да отцепись ты, ей-богу, надоела как собака!
— Ну нет, голубчик, не отвертишься! — злобно прищурилась мать, смахивая с глаз волосы, что, облепляя потную шею, спускались по груди до самых сосков. — Теперь я тебе все выскажу, уголовник проклятый!
Альдуччо с яростью выплюнул себе под ноги непрожеванный кусок хлеба.
— На, подавись! — Он рванулся, задел стол, отчего нож со звоном полетел на пол прямо ему под ноги.
— Что-то ты больно мало выплюнул! — еще пуще заголосила мать. — А остальное где?
— Пошла в задницу!
— Сам ступай туда, засранец, тебе там самое место!
У Альдуччо помутилось в глазах, и, уже не соображая, что делает, он подхватил с полу нож.
8. Клюкастая карга