затылок теплые, мягкие руки, прижала его голову к своим коленям. Колени у Зойки нежные, страшно их поцарапать небритой щекой.
Из Васькиных глаз потекли слезы. Он не заплакал. Он никогда не плакал, но иногда выходил из кинотеатра — с кинокартины, к примеру, Чапаев — с белыми руслицами, промытыми по щекам.
Слезы, не замеченные им, как дыхание, освобождали его от недоумений, от злости, от растерянности, от страха и странностей первых дней и недель войны.
Зойкины ласковые пальцы приподняли Васькину голову, окунулись в его глаза, коснулись его губ, снова сошлись на его стриженом темени и царапнули его…
Они стояли опять у окна.
Дымов на той стороне стало больше — город горел. Наталкиваясь на какой-то невидимый глазу предел, дымы ползли по горизонтальной черте, закручивались в спирали, и одна спираль, взбухая багровым цветом, поглощала другую. Сверх черты небо было янтарным, прозрачно и постепенно темнеющим.
Васька чувствовал в этом чистом небе какое-то настойчивое указание для самого себя, но разобраться никак не мог, в стриженой его голове ликовала любовь, губы перебирали прядки Зойкиных волос. И все же слышал Васька Егоров сквозь шум горящего дерева и падающего кровельного железа работу одинокого пулемета, слабый треск ружейной стрельбы, — то последние, со всех сторон зажатые солдаты- красноармейцы наводили свой мост в вечность.
Свиньи по берегу пробежали. Черные на фоне заката, на фоне пожара. Похожие на бесхвостых собак.
Васька задышал какими-то хлебающими длинными вздохами.
— Что с тобой? — спросила Зойка.
Васька ей не ответил, только крепче прижал к себе.
Со всех сторон слышались визг, всхрюкивания, всхлипы.
— Свиней бьют, — объяснила Зойка. — Бабы всю ночь спать не будут. Мужиков нету. Которые остались, негодные для мобилизации, на станцию поехали за тридцать верст, увезли маток — элиту.
Совсем близко, чуть ли не под окном, коротко вскрикнула свинья, потом завизжала, как с горки скатилась.
Васька взял Зойку на руки, отнес в постель и закрыл окно.
Он уснул, сбитый с толку, сморенный, растревоженный и влюбленный.
Сон — явление прерывистое. В короткие паузы, или прорубы, до него доносился визг и ощущение шагов в темноте. Но страха не было. Не было и тревоги, которая подбрасывает солдата при малейшем шорохе. Собственно, и солдата еще тоже не было. Был паренек с винтовкой и кое-каким средним образованием — лодырь, простодушный и милосердный, воспринимающий Родину до сегодняшних событий лишь как понятие литературное.
Но любовь входила в него, меняла состав его крови с мальчишеского на мужской.
Утро стояло в комнате, как вода в стакане. Пахло рекой и пожаром.
Зойка спала раскинувшись. Светлые волосы искрились на подушке, словно покрытые росой.
Васька спустил ноги с кровати, на цыпочках подошел к окну и открыл его. На том берегу было тихо. Черно. И никакого движения.
Показалось Ваське, что по реке плывут угли.
Зойка спала. Губы ее шевелились, в их движении угадывались тревога, горечь и еще что-то, предшествующее слезам.
Васька поспешно натянул свое солдатское обмундирование, высоко и туго, по-уставному, намотал обмотки. Нагнувшись, чтобы поцеловать Зойку на прощание, Васька схватил Зойкину голову и в неистовом обещании смял губами ее непроснувшийся рот.
Зойка глаза открыла.
— Что? — спросила она, отстраняясь. — Уходишь уже?
— Я вернусь, — бормотал он. — Мы вернемся… Зоя, я тебе напишу… Зоя! Я приду. Честное комсомольское
— Что на том берегу?
— Ничего… Пустой берег. По реке угли плывут.
Зойка нашарила простыню за спиной и медленно, углом, потянула ее к подбородку.
Васька схватил винтовку, простоявшую всю ночь в углу за ненадобностью, почти забытую.
Зойка встала, обернулась простыней, подошла и прижалась к нему. Она смотрела ему в глаза снизу вверх.
— Иди, — шептала она ему. — Иди. Береги себя.
Он разволновался от нестерпимой потребности говорить.
— Зачем ты? — спросил едва слышно.
Зойка улыбнулась грустно и ответила просто:
— Для защиты. Я теперь защищенная.
Она проводила его до дверей, погладила по руке. Он хотел уйти резко, как уходят мужчины, но обернулся и посмотрел на нее собачьим виноватым взглядом.
Боль
Васька Егоров демобилизовался в декабре сорок пятого года.
Получил денежное пособие, полпуда муки вместо сахара шесть килограммов жевательной резинки в розовых фантиках. Муку продал в Бресте, жевательную резинку — в Ленинграде, на Андреевском рынке. Потом продал все материно и на то жил — раздумывал, то ли пойти учиться, то ли устроиться на работу.
Соседка Анастасия Ивановна уговаривала:
— Иди к нам, Вася. Тебя возьмут с дорогой душой, только заикнись я, что ты ученик Афонин. Вася, мы Эрмитаж ремонтируем — от желающих отбоя нет. А работаем знаешь как? Слезы к горлу — как чисто и радостно. Секретарь обкома часто к нам приезжает, Вася, и смотрит, и любуется. Наверное, сам мастер. Знает все тонкости. У нас, Вася, все беление на молоке, темпера на курином яйце. Специальная ферма есть для нашего дела, там и коровушки, и курицы. И думать нечего. Давай, Вася. Считай, что сам Афоня тебя просит.
Муж Анастасии Ивановны, отставной кочегар дальнего плавания, маляр-живописец Афанасий Никанорович, погиб под Варшавой. Смерть его была удостоверена похоронным свидетельством и ценной посылкой с двумя орденами Отечественной войны, переданными по статуту семье героя.
Анастасия Ивановна гибели мужа не приняла, ордена привинтила на его выходной костюм цвета кофе с молоком, портрет фронтовой, увеличенный, украсила бантом из гвардейской ленты, купленной в военторге.
Подсовывая Ваське на завтрак винегрет, говорила, улыбаясь сдержанно и затененно:
— Афоню сегодня видела. Чистый такой, светлый. Только глаза печальные. Велел тебе кланяться.
И смотрела на Ваську каждый день с выражением выжидательным — скоро ли он соберется работать в ее замечательной организации, ремонтирующей Эрмитаж.
Но Васька поступил на подготовительные курсы Горного института.
И отощал бы вконец, не потребуйся ему что-то на ноги, — солдатские ботинки, в которых он вернулся с войны, дали течь, а довоенную обувь Анастасия Ивановна сожгла в железной печурке, спасаясь от блокадной стужи.
Васька на барахолку пошел купить американские красно-коричневые башмаки на ранту, тоже