видела…».
А потом они по очереди подходили ко мне и твердили, что все им опостылело за два года — и остров, и служба эта, и любовь, — что хотят они ребенка, хотят материнства взамен всего, что у них было и есть в жизни. Сержант же комментировал такое их желание следующим образом: «Завербовались, стервы, на пять лет и уже собираются улизнуть, да на корабль их не пускают. Ты, лейтенант, не слушай их, они ведь как думают: раз ты не в себе, то тебя можно и охмурить — скажут, что ты их изнасиловал, родят от тебя, а эксперты подтвердят твое участие в этом. Если они родят от какого — нибудь матроса или летуна, то попадут под трибунал — это в контракте оговорено. Какой же матрос сознается, что он насиловал! Он же свидетелей наберет, которые подтвердят, что девицы сами накинулись на него. А ты вроде как невменяемый…»
Что я мог сказать в ответ сержанту? Я спрашивал у него, что это значит — «насиловать», «родить»… Я познавал значения слов…
3
Так я провел месяц на острове. И за это время мне удалось почти полностью овладеть словарным запасом сержанта, Пэгги и Мэгги. Я даже научился считать, стал вести учет каждому новому слову, коллекционировать их. И однажды, когда сержант привел меня в диспетчерскую авиабазы, я вдруг обнаружил там очень странный знак на транспаранте. Он мне что — то напомнил знакомое — знакомое. Я спросил сержанта, что это за самолетик в кружке. Сержант в удивлении воззрился на знак. «Какой же это самолетик? — возразил он. — Это знак радиационной опасности». А на мой последовавший вопрос он невнятно и путано объяснил, что радиация — это смертельно, а когда загорится транспарант с этим «самолетиком» в кружке», передразнил он меня, значит, пора собираться в могилу: бельишко приготовить, написать завещание, по которому все остается богу, потому как больше некому, да поминки по себе справить.
В этот день мне уже стало не до новых слов, все мои мысли были заняты только одним, шестьсот девятнадцатым словом в моей коллекции, — радиация. Оно держало меня, тревожило чем — то, и я все силился понять, почему оно так знакомо мне, что связано у меня с этим знаком.
И тогда ко мне стала возвращаться память… Нет, пожалуй, не возвращаться: я ее вызывал. И когда что — то приходило, я мог описывать словами те извлеченные из глубин мозга образы.
…все черное. Сникшие голые деревья, черные травы, мертвенно — мутная вода. Горящие дома, горящие машины, тлеющие трупы… Странное пятно на асфальте, словно кто — то обводил контуры лежащего человека. Женская нога, обутая в кокетливую туфельку лежит на обломках. Так вот, отдельно, сама по себе, как принадлежность, как сменная часть тела. Мимо тенью движется собака, бритая наголо. Кому нужно было брить ее?.. Небо не видно, что — то серое и плотное висит низко над руинами. Но и руины тут же скрылись за пылью, поднятой бешеным ветром. И вот осталась только пыльная мгла и звенящая тишина…
Я рассказал сержанту об этом жутковатом видении. Он дыхнул на меня свежим спиртовым запахом, сказав: «Ну и дерьмовые же сны тебе снятся.»
— Я не спал, я это вспомнил, — сказал я.
Сержант какое — то время изучал меня маленькими хмельными глазками, шмыгал носом в склеротических прожилках, потом сказал:
— Слушай — ка, парень, а не война ли там уже? Может, тебя с корабля какого уничтоженного занесло на мой остров? Не помнишь? — Я сказал, что не помню. — Как же это я сразу не подумал?! — Он длинно и вычурно выругался. — Надо было хотя бы приемник послушать, а я уже забыл, когда включал его.
Он вдруг сорвался с места и резво припустил к диспетчерской.
Я направился было за ним, но подошли Пэгги и Мэгги: их заинтересовало, с чего это в сержанте прыть такая появилась. И пока я рассказывал, девицы шалели прямо на глазах: лица их вытягивались, глаза округлялись и стекленели. И не дослушав меня, они помчались к диспетчерской. За ними с лаем кинулся пес.
Не знаю почему, но память дала мне следующие кадры, восстановив картину предшествующими смерти видениями, как бы в обратном порядке. Я вспоминал, будто сам двигался назад.
Сильный гуд давил на уши, оглушал. Пыль помчалась от меня, гонимая каким — то неощутимым обратным ветром. Потом я увидел, как пыль стала собираться в плотную массу. Я сел на землю, но через какие — то секунды сильным ударом снизу был поднят на ноги. И вдруг стали складываться дома из руин. Вверх устремились обломки, складываясь в монолитные блоки, возносилась пыль, штукатурка, битые стекла. С искрами сращивались провода, трещины в домах стягивались на глазах. Задвигались машины, люди… Пыль вдалеке собралась в высокое грибообразное облако, и гриб стал опадать, сдуваться, оседал на землю. И вдруг взорвался ослепительно яркой белой вспышкой и пропал. Где — то вдали рассеялся серый туман, открыв за собой еще один огромный, в полнеба облачный купол, словно гигантский парашют, под которым крутились стропы — смерчи…
Время для меня двигалось сразу в двух направлениях. Я наблюдал движение вспять, зная, что так и должно было быть, а мысли текли, как и полагается, в прямом направлении. Я неожиданно вспомнил, что у меня есть цель — во что бы то ни стало попасть в изначальную точку. Цель была для меня всем: и смыслом жизни, и самой жизнью; она заменяла мне все другие цели, перед ней ничтожной казалась моя жизнь, я знал, что по достижении той изначальной точки я погибну, а в лучшем случае стану другим. Мое имя — Солнечный Ветер. Я должен запомнить его…
Я не видел, как опал купол, как рвались из — под него опоры вихрей. Когда я открыл глаза, то увидел высоко в небе два прямых облачных следа, которые неспешно втягивались в горизонт. «Вот оно — началось», — подумал, как мне показалось, я и шагнул назад. Тщательно запер за собой двери, пятясь, вошел в кабину лифта, который понес меня вниз, в глубокое подземелье…
Я не сразу понял, чего хотел от меня сержант. Лицо его было перекошено и красное от злости. Он что — то громко кричал, размахивая своими тощими руками перед моим лицом. Взвизгивая, кричала Пэгги, заходился лаем пес. Сначала я почувствовал отвращение. Мне стало противно смотреть на физиономию сержанта — костистую, обтянутую изрезанной морщинами, будто жеваной, кожей; губастую, заросшую жесткой седоватой колючкой. Ненавистна стала Пэгги, зашедшаяся в бабьей истерике. Только сейчас я увидел, какой некрасивый, большой у нее рот, что у нее длинный, свисающий крючком чуть ли не до губ, нос, и вообще — лицо узкое, вытянутое — дынное, — а изо рта выглядывают лошадиные зубы…
— … научился, козел, говорить на нашу голову! — наконец разобрал я в захлебывающемся крике Пэгги.
А сержант, разбрызгивая слюни, орал, что из — за какого — то ублюдка у него чуть крыша не съехала. Как подумал, что война началась, как до него дошло, что теперь можно уже не ждать испекцконного судна, стало быть, не дождаться ему ни пойла, ни жратвы, как у него, старого кретина, все его соображение в ноги ушло, что он к приемнику козлом поскакал…
Пес тоже не умолкал ни на секунду. Даже когда с остервенением драл задней лапой за ухом, даже когда кусал блох в хвосте, все гавкал: ни на кого, просто так, для общего шуму.
Сержант сообразил наконец, что ему приходится перекрикивать лай и, ие глядя, лягнул, угодив тяжелым армейским башмаком псу в бок. Старый пес даже завалился на землю от этого удара, и лай захлебнулся. Сразу стало как — то неуютно тихо.
— Да он вас не слышит, — спокойно сказала Мэгги п добавила: — И не видит.
Добрая, мягкая улыбка, открывшая милую ямочку на щеке, внимательный, но светлый взгляд вдруг что — то стронули во мне неведомое до этого момента, теплая волна пробежала по телу, но тут же во мне закрылся тот странный мир воспоминаний, и я снова выпал в действительность. Здесь опять все было по — обыденному серым и нейтральным, одного цвета были бетонные блоки ангаров, казарм, взлетной полосы, камни, вода, небо: не казался больше отвратительным сержант, не раздражала своим видом Пэгги, не привлекала больше и не трогала неведомое Мэгги.
— Меня зовут Солнечный Ветер, — вспомнилось мне из того мира. Из мира, в котором я чувствовал,