сугубо мужской компании затевался разговор о женщинах. Мне захотелось улыбнуться своей догадке, но рисунок, сменивший усмешку, передал мне такую порцию злости, что у меня в груди будто еж завозился, словно кто битого стекла натолкал в легкие… Но уже следующий кадр навеял что — то добродушное и простое, легкое и умиротворенное.
Такое ощущение у меня было, что я перед зеркалом и — кривляюсь. И не театрально, упражняясь и пробуясь в мимике, а с самыми глубокими чувствами. Ведь жжение в груди у меня появляется только тогда, когда я злюсь по — настоящему. И у меня же есть только одно средство сбить с себя эту злость, задавить ее в себе — двинуть по чему — нибудь крепенько кулаком, да так, чтобы кожа на костяшках лопнула. Объектом для принятия моей злости обычно оказывались стены. И друзья, зная такую мою прихоть расправы над озлоблением, завидев бинты на моей руке, начинали подсмеиваться и подтрунивать надо мной. Мол, как стенка, не лопнула? Здорово ты ее измордовал? Знают же, черти, что в это время я уже, как обычно, дружелюбен и спокоен. Но чтобы простой рисунок смог с меня снять озлобление, такого у меня еще не было никогда.
А может, и не лицо вовсе я видел в тех рисунках, вернее, не выражения нарисованных чувств, а какой — то придуманный машиной особый способ передачи чувств? И ото уже я олицетворил придуманное, сделал его таким, каким оно удобнее мне, как человеку, становилось?
А передо мной мелькали все новые и новые картинки. И я будто перешел, вжился в них…
Меня столкнули в пропасть, и я ощущал долгий полет в нее. И никак не мог долететь до дна. Мне уже опротивел этот полет, я уже желал скорейшего конца, торопил его. И, наконец, упал. На острые камни. Они проходили сквозь меня, рвали меня на части, и я становился множеством. Будто сотни меня были разбросаны по камням, но каждая частичка оставалась мною. И одна мысль билась во всех: «Когда это кончится? Когда… кончится?»
Потом я снова стал единым. Был шестеренкой в каком — то механизме, бешено вращался, передавая свое вращение другим шестерням. И я знал: остановись хоть на мгновение движение — и замрет сама жизнь. Везде. Всюду. Только движение — есть жизнь… И я не мог остановиться, когда, обратившись электроном, мчался в чужую бесконечность, вырванный из своего ядра. Я был твердо уверен, что никогда мне не добраться до какой бы то ни было цели, потому как не было ее, но и никогда мне уже не вернуться на свою орбиту, на круги своя. Я путался в бесконечных лабиринтах, сталкивался с такими же, как я, электронами — одиночками, отскакивал от них, и после каждого такого столкновения двигался все быстрее и быстрее. И я уже ничего не мог различить вокруг себя: поначалу все сливалось в белое — и галактики вещества, и отдельные атомные скопления, и одинокие атомные системы с пынтащими ядрами солнц, — потом долго серело все, будто сгущались сумерки, и вот уже только бесконечная ночь сопровождала меня, одинокого и потерянного. А может, это я растворился в ночи? Сам стал тем, что заполняло темноту? Звездами атомов, системами, скоплениями, Галактиками, веществом и его скоплениями?.. Но тогда я не должен был чувствовать своего одиночества, когда являлся бы всем. Или частное и целое все равно могут быть одинокими? Действительно, будет ли счастье в толпе из таких одиночеств? И не все ли равно — одинок ты в толпе или в себе?.. Но потом и последнее мое чувство растворилось во тьме. Я просто стал никем. К чему одиночество в одиночку? Теряется всякий смысл в чувствах… Наверное, это смерть…
Это было невыносимо! Зная, что ты мертвый, анализировать свое состояние. Зная, что тебя попросту нет, не существует тебя нигде в мире, оценивать со стороны свое отрицательное нахождение. Машина поставила меня в условия, которых быть не может. И мне же она предлагала как — то еще осмысливать их.
3
Очнулся я и долго силился попять: где я, какой я в что, собственно, есть Я. Электрон, шестерня, пли Я — это движение? Может быть, «очнулся» — это не то слово, но говорю так, потому что обрел способность чувствовать. Знал, что живу. Может, это сам организм заявлял так о себе через мозг? И когда увидел пальцы на клавиатуре, я знал, что это мои пальцы. И когда услышал буханье в голове, знал, что это шумы от работы моего сердца. От головной боли судорогой сводило челюсти. Но это была моя боль! Я не мог понять только своего состояния: сов это или явь. Не мог определиться в обстановке, не было во мне сознания собственного Я.
Но потом, как — то ненавязчиво, по штришкам, по кирпичикам росло во мне Я. Может быть, оно просто соединялось из множеств, из электронов, но я уже мог определиться.
Я все так же сидел перед экраном дисплея машины, на котором безмятежно роились цифры, мелькали диаграммы, строились и рушились графики и что — то вспыхивало временами. Но я не подшил, когда положил руку ЕЙ клавиатуру. Я поднял пальцы с кнопок, посмотрел на буквы, притаившиеся под пальцами, и удивился, поняв, что набирал на клавиатуре команду останова. И, сноса посмотрев на экран, я увидел в левом верхнем углу его маленькую, светящуюся букву 8. Видимо, я все же смог остановить машину, когда она заставила меня сыграть в свою смерть.
Громко всхрапнул Лесик. что — то забормотал тревожным голосом. Я кинулся к нему. Андрей застонал во сне, глаза его судорожно двигались под веками.
— Что, где?! — выпалил Андрей. Он резко дернулся, попытавшись подняться на ноги, но только трахнулся головой о полку стеллажа. Чертыхнулся, поглядел на меня шальными глазами.
— Ты чего?! — возмущенно спросил он. Голова его как — то странно дергалась. — Перестань трясти меня!..
Признаться, только после этих его слов я понял, что действительно трясу его за плечо.
— Ты что сейчас видел во сне? — спросил я. Андрей поджал пухлые губы, поморгал.
— Да п — ничего ос — собенного, — заикаясь, пробормотал он. — Т — так, ерунду всякую. — Он сладко потянулся, зев — пул с какими — то волчьими призвуками. — А что, я орал?..
— Нереальное, фантастическое?! — взревел я.
— Ошалел? — грубовато спросил Андрей. — Какое там, к черту, нереальное — п — п—первый раз — звод с Люськой вспомнил!.. А з — зачем тебе мои с — сны? — спросил он, переворачиваясь со спины на бок. И, устроившись на локте, уставил на меня свои ехидные глаза: — Г — гадалкой решил под — дработать?..
— Да так, — отмахнулся я, и тут же спохватился: чужие тяжбы всегда вызывали у Андрея сочувствие и понимание, и он начинал делиться своими. И я тогда добавил, несколько даже поспешно: — Машину решил погонять в режиме вывода информации, и хотел заложить в нее какую — нибудь нереальную ситуацию. А что может быть нереальнее сна?..
Андрея не насторожила моя поспешность. А к вопросам использования машины он относился очень и очень прохладно, считая свою работу с ней законченной. Если заказчик принимает машину такой, какая она есть, отговаривался он, значит, она и такая его устраивает. Он отнесся к моему решению с прохладцей, я бы даже сказал, с попустительством.
— Делать т — т—тебе нечего, — сказал он. — Ложился бы лучше спать: и тебе п — полезнее, и машине. — И он завозился на поролоне, устраиваясь поудобнее.
А я снова уселся за дисплей.
На экране сейчас порхала огромная зеленая бабочка с толстым брюшком. Вела она себя мирно: не скалила мне физиономий, не пыталась проникнуть ко мне в подкорку, чтобы там взорвать мое Я, рассыпать его по всему мозгу, рассеять по Вселенной. И я вспомнил, что это программисты «заложили» бабочку для забывчивых. Если к машине не обращаются в течение пяти минут, то она рисует на мониторе бабочку. А если и бабочка не привлечет внимания — еще через пяток минут машина отключится сама.
А ларчик просто открывался…
Я успокоился, даже стал равнодушен ко всему. Наверное, это мозг не выдержал стрессового состояния и что — то где — то переключил в себе. Так бывает, когда просыпаешься в самом разгаре жуткого сна. Просыпаешься для того, чтобы понять, что твой бред — это всего лишь сон, и успокоиться этой мыслью.
Бабочка все еще порхала на экране. И несколько странными были ее движения. Она будто звала