— Не для всех, Денис Иванович! Подумать только, что в огромной империи нашей лишь небольшая часть людей пользуется благами природы, живёт в достатке и для собственного удовольствия. Народ же наш влачит жизнь свою в рабском труде, нищете и бесправии…

Фонвизин пожал плечами:

— Что делать, Бог не создал людей равными. В истории мы сего не знаем. Будем надеяться, что постепенно, вводя свет просвещения и способствуя смягчению нравов, а главное, борясь с невежеством дворянства, способствовать будем мы улучшению народного состояния…

Радищев мрачно усмехнулся:

— Денис Иванович, нашего-то дворянина хотите вы просветить да сделать народным опекуном! Сие то же значит, что уговорить волка жить с ягнёнком в мире. Бороться нужно за народное право токмо путём освобождения крепостного сословия от дворян. Для того требуется, чтобы журналы наши открыто изъясняли, в каком положении народ находится и что большая часть дворянства не пользу, а вред государству приносит. К тому же оно, дворянство наше, стремится лишь к жалкому подражанию аристократии французской, заимствуя её худшие стороны.

Фонвизин, слушая собеседника, остановился, пристально посмотрел на него, покачал головой:

— Да вы, батюшка, в уме ли?! Вам, я думаю, ведомо, что императрица сделала с «Трутнем» и «Живописцем», когда Новиков попытался идеи сии защищать. Издания эти были закрыты, а сам он потерял покровительство многих весьма знатных особ. Известно вам и как она со мной обошлась за мои «Вопросы» к ней и «Придворную грамматику».[39] Мне через полицию объявлено о запрещении выпускать собственные издания.

Радищев поморщился, голос его сделался резким, сухим:

— Значит, Денис Иванович, вы полагаете, что вопросы сии поднимать не должно…

Денис Иванович улыбнулся, на румяных щеках заиграли ямочки.

— Некоторые должно, а другие нет. И смотря перед кем, и когда, и где. Например, в доме, куда мы идём, можно…

Они уже давно прошли Воздвиженку и Арбатскую площадь и свернули в переулок. Перед ними стоял огромный дом, занимавший почти весь квартал и обнесённый стеной. Они вошли в калитку около чугунных, замечательной работы ворот, прошли по аллее, делавшей полукруг, и подошли к светящемуся подъезду, вход в который охраняли два спящих мраморных льва.

В передней встретило их множество лакеев.

По широкой лестнице, покрытой ковром, Фонвизин и Радищев поднялись в первый этаж и прошли в зал. Перед камином сидели двое вельмож. Один из них — огромный, не старый ещё человек в ополченском мундире, украшенном андреевской звездой, и меховых сапогах с кисточками — был причёсан по венгерской моде назад. В волосах его торчал затылочный гребень, украшенный бриллиантами. Он молча курил длинную трубку. Другой — глубокий старик в петровском кафтане, усеянном звёздами, прикреплёнными как попало, — неподвижными глазами смотрел на огонь. Гости кланялись им почтительно и проходили дальше, подобно тому как извозчик, проезжая мимо Иверской, снимал шапку крестился, не задумываясь над тем, что он делает.

Это были князь Юрий Владимирович Долгорукий, генерал-аншеф и кавалер всех российских орденов, и князь Никита Юрьевич Трубецкой, сподвижник Петра Великого, генерал-фельдмаршал.

Хозяин дома Трубецкой никогда не интересовался своими гостями, ни с кем из них не здоровался и не прощался.

С петровских времён в восемь часов вечера в доме зажигались огни во всех залах, расставлялись столы с напитками и едой, открывались «карточные комнаты». Гости, начиная с главнокомандующего и кончая заезжим провинциальным дворянином, проходили через зал, кланялись Трубецкому, равнодушно сидевшему у камина, шли в другие покои, ели, пили, играли в карты.

В полночь хозяин, считая свою службу законченной, поднимался во второй этаж, в собственные апартаменты, в доме тушили свечи, гости разъезжались.

Пройдя несколько комнат, Фонвизин и Радищев попали в коридорчик, в котором на диване дремал старый лакей, и постучали в дверь, запертую изнутри. Замок щёлкнул, и на пороге их встретил полковник, красавец в расстёгнутом мундире, с трубкой в руке. В обширном кабинете, заставленном книжными шкафами, на диване сидел человек лет сорока, внушительный и приятной наружности, перелистывая последний парижский журнал.

— Рад тебя видеть, Денис Иванович, — сказал полковник, — и вас, Александр Николаевич. Не угодно ли стакан вина? — И жестом указал на стол с закусками и бутылками. — А мы тут с братом сидим и рассуждаем о том, сколь важная причина должна была канцлера, при его лености, заставить совершить путешествие из Петербурга в Москву…

Фонвизин улыбнулся, наполнил бокал, посмотрел на свет, попробовал:

— А вина такого, пожалуй, более нигде и не сыщешь. Причина проста, она в нас самих, вернее, в вас, ибо я человек в Москве заезжий. Мне сегодня адъютант главнокомандующего Иван Петрович Тургенев рассказывал: встав после обеда, изволил канцлер выкушать квасу, а после сего вызвал его к себе: «Вот что, голубчик, у тебя, говорят, бойкое перо, так составь мне краткий экстракт о московских мартинистах, для доклада ея величеству; кстати, ты и сам в них состоишь, так что тебе виднее…» Тургенев чуть в обморок не упал: «Что вы, ваше сиятельство! Кроме „Дружеского учёного общества“,[40] кое о процветании наук и распространении просвещения попечение имеет, никакого другого мне неведомо…» А канцлер посмотрел на него хитро и молвит в ответ: «Ну, ну, не ври, голубчик, да скажи Хераскову с Трубецким, что ничего нового они усё равно не придумают… Знаю я циих борцов против раболепия перед иноземцами, за истинно русское просвещение. Будь один такой поклонник князя Щербатова, поихал уличать французов у самую Гоморру, то есть в Париж, попал в публичный дом да там и помер нечаянно. Вот и вышло — „жил грешно, а помер смешно“. Да и как не ездить к французским актёркам — в них лукавств сколько! Придёшь, а она тебя не то поцелует, не то вон выгонит!..»

Херасков засмеялся, встал с дивана.

— Ох, хитёр Безбородко!

Николай Никитич Трубецкой нахмурился, заходил по комнате…

— А всё-таки, господа, это значит, что императрица решила вступить в борьбу со всеми ревнителями народного благоденствия. Сегодня она поручила сие Безбородко, но коль скоро это ему неприятно и он такими делами заниматься не будет, то боюсь, чтобы не попали мы впоследствии в руки Шешковского…

Радищев резко обернулся к Фонвизину:

— Вот вам и завершение нашего спора. Нет и не будет до скончания мира примера, чтобы цари упустили добровольно что-нибудь из своей власти, как бы много ни говорили они о пользе народной и о добродетели. И до тех пор, пока крестьяне, тяжкими узами отягчённые, не разобьют головы своим угнетателям, не будет вольности в нашем государстве…

Неожиданный стук в дверь заставил всех вздрогнуть и обернуться.

— Кто там? — спросил Трубецкой.

— Звёзды сияют в Москве… — прозвучал глухой голос.

— И во всём свете, — добавил Трубецкой и открыл дверь.

Вошёл человек с лицом аскета — высокий, худой, одетый скромно и чисто. Он опирался на трость, на безымянном пальце правой руки его было надето чёрное кольцо с изображением черепа и перекрещивающихся костей. Он посмотрел на всех серыми жёсткими глазами, ни с кем не поздоровался, сел.

Это был Семён Иванович Гамалея — друг Новикова, «апостол московских мартинистов». Все как-то съёжились. Даже жизнерадостный Николай Никитич Трубецкой потух и неуверенно спросил гостя:

— Не угодно ли стакан вина, Семён Иванович?

— Я не пью вина…

Молчание было тяжёлым, но никто не начинал разговора.

Наконец Радищев не выдержал, прошёлся по комнате, потом обратился к вошедшему:

— Ведомо вам, Семён Иванович, что все мы имеем несогласие в том, какие действия следует предпринять для спасения отечества. Разврату предаются все слои общества, беря пример с наивысших

Вы читаете Две столицы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату