«Всякое явление двойственно, оно содержит в себе некоторую векторную, направленную, и некоторую броуновскую, хаотическую, компоненту».
«Броуновская компонента играет двоякую роль. Она не только компонента неупорядоченности, но и компонента поиска. Броуновское рассеяние, отклонения организма от намеченной векторной траектории (намеченной, может быть, даже и ошибочно), сталкивает его с новыми элементами действительности, могущими быть ему полезными, т. е. сообщает ему разнообразную информацию».
«Некоторая умеренная доля броуновского разброса и за счёт этого получение дополни-тельной информации так же необходима, как большая степень направленности».
Н. И. Кобозев приводит нас к выводу, что объект должен соприкасаться с достаточным разнообразием элементов действительности, совмещая это с направленностью его действия — вот как должна строиться жизнь и работа учёного, писателя, художника, любого человека, являющегося творческой личностью!
Чрезмерная векторность, пренебрежение броуновской компонентой поиска мстят и учёному и художнику, делая его пристрастным в оценках и необъективным в выводах.
Основные персонажи романа «В круге первом» — те, кто был ближе к автору в тех стенах. Это — Николай Андреевич Потапов, так же как и Нержин, являющийся одним из «основателей» «шарашки», вскоре прибывший туда Дмитрий Панин (в «Круге» — Сологдин), затем Лев Копелев (в романе — Лев Рубин), художник Сергей Михайлович Ивашёв-Мусатов, переименованный в «Круге первом» в Кондрашёва-Иванова.
Когда неисповедимыми путями в тот же Марфинский институт из далёкой Инты в 48-м году прибыл Николай Виткевич, былая дружба между бывшими «сэрами» не восстановилась. Внешне они были дружны: кровати они выбрали рядом, были в курсе дел друг друга, делили повседневность, но той захватывающей дружбы, которая достигла апогея на фронте, уже не было.
Прочитанные книги, увиденные кинофильмы часто вызывают у Солженицына ассоциации, бередят совесть.
Как-то он пишет мне о своём впечатлении от пушкинской «Русалки». Расстроившись от первой сцены, в которой князь так бессердечно поступает с дочерью мельника, и задумавшись над ней, Саня невольно почувствовал «мучительный укор себе». Он упрекает себя в жестокости по отношению ко мне, и, хотя эта жестокость «имела другие причины, другие формы, но, — готов вынести он себе приговор, — была ли она от этого менее жестока?» И сокрушается: «Да неужели же десять раз надо прожить жизнь от начала до конца, чтобы только на одиннадцатый раз прожить её как надо, чтоб не жалеть, не мучиться над своими прошлыми поступками».
Солженицын начинает воспринимать чужую боль. Посмотрев фильм «Мичурин», он дважды в письмах ко мне пишет о том сочувствии, которое вызвала у него судьба жены Мичурина, по отношению к которой тот был большим деспотом. Сразу после просмотра ему «бесконечно жаль жену Мичурина», а четыре года назад он бы «не понял так глубоко всю трагедию её жизни, как понимает теперь».
Уже в другом письме, говоря о другом фильме, о «Сельской учительнице», который тоже произвёл на него большое впечатление, он, перебивая сам себя, снова возвращается к «Мичурину». Спрашивает, писал ли он мне, «что над некоторыми кадрами „Мичурина“ — судьбой его жены и историей их отношений просидел с незарастающей, непоправимой — или поправимой ещё? — щемящей болью в сердце».
В смягчении своего характера, в оттаивании своего сердца, Саня находит оправдание своему несчастью: «Идут годы, да, но если сердце становится лучше от пережитых несчастий, очищается в них — то годы проходят недаром».
«Может быть, если приведётся когда-нибудь зажить счастливо, я опять стану бессердечным? Хоть и не верится, а ведь всё может быть».
Как бы хотелось, чтобы собственные опасения Солженицына никогда не оправдались! Чтобы не сдал он в каптёрку вместе с тюремной одеждой и самые лучшие порывы своей души!..
Веры у Солженицына ещё нет. Но есть суеверность. Причём, как у математика, суеверие приобретает у него математическую окраску. Он пишет мне, что очень верит в таинственное значение цифр. Дата, конечно, должна оправдать себя во многих повторениях, но у него в жизни это оправдалось. И хотя не всегда счастливыми, но значительными, поворотными датами были 9, 18, 27, то есть числа, кратные девяти. Саня даже высказывает предположение, что, наверно, он и умрет «9+18+27 = 54-х лет», т. е. в 1972 году.
И ещё в одном отношении научается Солженицын в эти годы жить не так, как жил прежде. В конце 49-го он пишет мне, что настроен ровно, что «прежнего торопливо-судорожного отношения к жизни» у него не осталось.
Наконец-то живёт Солженицын в ладу со временем! И вот и нет ни необдуманных поступков, ни опрометчивых решений, ни бессердечия!
Увы, то «торопливо-судорожное» отношение к жизни, с которым Солженицын расстался в тюрьме, постепенно, по мере удаления от тюремно-лагерных лет, снова начало к нему возвращаться. В Кок-Тереке, куда был сослан, он жил ещё спокойно. В период нашего с ним «тихого житья» оно уже начинает проявляться. А уж когда придёт известность — трудно сказать, чего в жизни Солженицына станет больше: торопливости или судорожности…
Вероятно, то короткое время, когда оба мы снова стали «москвичами», те два года — с лета 47-го до лета 49-го — были самыми счастливыми годами в нашем несчастье.
Мы постоянно обменивались письмами и как-то очень чувствовали жизнь друг друга. Саня принимал близко к сердцу все мои дела, давал советы, подбодрял. А мне казалось, что всё то, что я делаю, я делаю не только для себя, но и для него. Так приятно было порадовать Саню моими маленькими победами: хорошо сданным экзаменом, удачно прочитанной пробной лекцией, похвалой профессора.
Письма ещё и согревали нас, поддерживали наше чувство друг к другу. А уж свидания были для нас настоящим праздником!
Когда Сане объявляли о предстоящем свидании, он весь отдавался «предсвиданному настроению». Как-то писал мне, что вечером, после работы, долго гулял во дворе, смотрел на луну, мысленно представлял себе будущий наш разговор и думал о том, что и я, вероятно, уже знаю о свидании и думаю о нём «больше, чем о своей диссертации».
Не только я заботилась перед свиданием о своём внешнем виде, о своей наружности. Саня сообщал мне, например, что, помыв голову, ходит «в чалме из полотенца, чтобы волосы завтра как следует лежали». Пишет, что вечером побреется, вычистит ботинки…
Я надеялась, что свидания у нас будут в самом Марфино, и была очень огорчена, когда получила разрешение на первое же свидание в Таганскую тюрьму.
Приехала в Таганку пораньше. Узнала, что свидание будет в клубе для служащих тюрьмы. Вход в него прямо с улицы. Там уже стояло несколько женщин. Через некоторое время подъехала никакая не «страшная машина», а небольшой автобус, из которого вышли наши мужья, вполне прилично одетые и совсем не похожие на заключённых. Тут же, ещё не войдя в клуб, каждый из них подошёл к своей жене. Мы с Саней, как и все, обнялись и поцеловались и быстренько передали друг другу из рук в руки свои письма, которые таким образом избежали цензуры.
Как тянет делиться большим горем, так хочется делиться и большой радостью. И я еду к Лиде и Кириллу. (К тому времени они были женаты.) Выговорившись, слушаю музыку: у них много чудесных пластинок. А вернувшись на Стромынку, получаю телеграмму от мамы, что отпуск ей предоставлен и что скоро она приедет ко мне. Я почти на седьмом небе! Разве можно чувствовать себя несчастной, имея такого мужа, такую маму, таких друзей?..
В ожидании свидания я познакомилась с Евгенией Ивановной Паниной женой одного из лучших друзей мужа, и несколько раз ездила вместе с ней в Останкино. Адрес Марфинского института не должен был быть известен жёнам заключённых. А потому нам следовало бы проявлять большую осторожность, чем мы это делали. В результате однажды нам с ней пришлось спастись бегством.
Мы, не торопясь, прогуливались по шоссе, возвышавшемуся над прогулочным двориком «шарашки» с натянутой на специальной площадке волейбольной сеткой, и нет-нет да поглядывали на играющих в волейбол. Вдруг какой-то человек, поравнявшись с нами, предложил нам предъявить паспорта. Я ответила,