праздник, мы с Саней не разлучались. Говорили без умолку, понимая друг друга с полуслова. Много фотографировались.
Саня считал своим долгом ещё и ещё предостеречь меня, на что я иду. Ведь он серьёзно и безнадежно болен, обречён на недолгую жизнь. Ну год, ну два… Но я была непоколебима: «Ты мне нужен всякий — и живой, и умирающий…» Значит, и я нужна ему сейчас, особенно нужна, чтобы как-то скрасить последние годы его жизни, облегчить возможные страдания, а быть может, помочь побороть смерть?..
Когда Саня уходил в школу, я немножко хозяйничала, а больше читала кое-что из им написанного, написанного очень сжато, мелким почерком, на небольших листах (14?20 или 13?18 см). Узкие поля часто тоже были исписаны вставками. Но прочесть в первый свой приезд я успела мало, потому что, когда были вместе, мы или разговаривали или занимались каким-нибудь общим делом.
Говорили мы о наших теперь уже общих планах… Я готова была на всё. Я и тогда сознавала, что причиняю большое горе хорошим людям. Но лишь теперь, оглядываясь назад, понимаю, как оно было велико!
Существовало ли тогда что-нибудь, что бы могло меня остановить?.. Вероятно, нет.
Даже если бы донёсся голос из будущего: «Ну так как мы будем разводиться: мирно или через суд?..»
Могла ли бы я поверить, что когда-нибудь это может случиться?.. А если бы и поверила — нет, не остановилась бы!
«Я умоляю тебя, девочка моя, будь тверда до конца и без единого компромисса! Заставь меня тем самым поверить в твой новый характер!» Саня уже дорожил тем, что приобрел, уже боялся потерять меня.
Я старалась успокоить свою совесть тем, что я нужнее там, перед кем я виновней. Кого я люблю больше всех и всего на свете. Дать ему счастье, возродить в нём сильное желание жить — было тогда целью моей, моим единственным стремлением! То и это — несравнимо!..
Когда человек одержим чем-нибудь, он не останавливается перед препятствиями; сокрушая их, становится жестоким. Тогда я, вероятно, была жестокой. Многие порицали меня.
После ноябрьских праздников мы с В. С. окончательно разделили незатейливое наше добро и перевезли к нему, на улицу Свободы, те его вещи, что ещё оставались на Касимовском.
В первый раз Александр приехал в Рязань перед Новым годом, 30 декабря 56 года. 31-го, не смущаясь лютым морозом, мы бродили с ним по городу. Но нашей целью была не только прогулка к Рязанскому Кремлю, Собору, набережной реки Трубеж, мы ещё собирались в этот день заново оформить свой брак, для чего и зашли в Рязанский городской загс. Однако желание наше удовлетворено не было: препятствие состояло в том, что у Сани в паспорте не было отметки о разводе… со мной (!) же.
Так, ещё не законными, но счастливыми супругами встретили мы втроём, ещё с мамой, Новый год. Через несколько дней мы съездили вместе с Саней в Москву, побывали у некоторых его и моих друзей. Зашли и в Московский городской суд, где в архиве нашлась предназначенная для него справка о разводе.
Зимой произошло и одно трагическое событие: нелепая неожиданная смерть Матрёны Васильевны. Саня переселился к её золовке. Дом был лучше, чище; комната отдельная, и всё-таки он чувствовал себя там уже совсем не так, как у своей Матрёны.
Наконец, прощай, Торфопродукт! Прощай, Мильцево! Прощай, изуродованная хата Матрёны!
Неделю мы жили в Москве, в семье моего дяди В. К. Туркина.
В эти дни мы добывали билеты на теплоход, чтобы совершить маленькое водное путешествие по Волге и Оке, сделали кое-какие закупки. Самой важной среди них была покупка в ГУМе пишущей машинки «Москва-4». В самом деле, теперь пришло время подумать о перепечатке на машинке готовых произведений. Надо учиться печатать самому! А я немного уже умею со времени Московского университета…
В Рязани летом 1957 года началось «тихое житьё», как назвал мой муж тот отрезок нашей с ним жизни…
ГЛАВА VII
«Тихое житьё»
Началось наше «тихое житьё» бурными хлопотами. Получение багажа, установка и перестановка мебели, перемонтаж электропроводки, разборка ящиков из-под багажа на стройматериалы, всевозможный мелкий домашний ремонт… И всё это собственноручно.
Наконец, устройство завершено.
Наша с мужем 9-метровая квадратная комнатка вмещала два кабинета, библиотеку и спальню.
Друг против друга — два письменных стола: мужа — большой, строгий, с множеством ящиков; мой — маленький, старинный, на тонких резных ножках. Стены были обшиты книжными полками. Возле кровати — маленький круглый тоже старинный столик. На него мы клали книжки, которые читали перед сном.
Напротив наших окон, как и повсюду вокруг, стали подыматься высокие здания, зажглись электрические фонари, засветились многочисленные окна новых домов. Город наступал…
А в своей комнатке и дворике мы как-то этого ничего не чувствовали. В саду было тихо и пусто: дети в соседних квартирах тогда ещё не появились, в доме напротив ещё не разместился шумный склад продуктов, а по соседству во дворе Радиоинститута мотоциклов ещё не испытывали.
В дальнем уголке у глухого забора, где развесистая яблоня образовывала как бы естественную беседку, муж соорудил скамейку и столик. Кроме них, там ещё помещались раскладные кровать и кресло. Целая зелёная комната!
«Таких условий не запомню в своей жизни», — писал Александр Исаевич друзьям по далёкому Кок- Тереку — доктору Зубову и его жене. Шум города доносился глуховато, жара не ощущалась, воздух был совершенно очищен деревьями, не падало солнце, не пробивалась пыль. А сверху висели яблоки протяни руку и грызи.
Невидимая нить к Зубовым, первым и пока почти единственным читателям его послелагерных произведений, будет тянуться без узелков, петель и разрывов до самой той поры, когда Александр Исаевич станет известен и его захлестнёт поток иных писем, событий, знакомств.
Но пока что Зубовы в какой-то мере заменяют ему всё остальное человечество.
Переписка с ними останется для обеих сторон на несколько лет неким священнодействием… Вместе с письмами путешествуют за тысячи километров вырезки из газет, интересные письма каких-то третьих лиц и, особенно часто, фотографии.
Знакомиться с моими приятелями муж не торопился. Более того, я должна была быть готова к тому, что мои связи с ними будут слабеть. Ведь ни один человек в городе не должен ничего знать, даже подозревать об истинной жизни моего мужа, о его творчестве.
Так мы превращались в затворников… Исключение могло быть сделано лишь для проверенных друзей, от которых не нужно было таиться. Первым таким гостем явился Николай Андреевич Потапов.
«Андреич», которого мы приняли уже в июле, нам с мамой очень понравился. Симпатичный, с мягким юмором. Он много рассказывал нам о своих былых злоключениях. И, с большим энтузиазмом, — о своих нынешних делах на строительстве Куйбышевской ГЭС.
«Андреич» вводится в курс литературных дел моего мужа. Узнаёт, что пишется «Шарашка». Ему даётся для прочтения глава «Улыбка Будды».
Следующий гость, другой лагерный друг мужа, приедет к нам лишь полгода спустя. Им будет Дмитрий Михайлович Панин.
Встречи с лагерными друзьями будут происходить и всякий раз, когда какие-нибудь дела заставят мужа бывать в Москве. Копелев, Панин, Ивашёв-Мусатов… Дружбой с ними Александр в то время очень дорожил…
Некоторой компенсацией нашему затворничеству явилось постепенное знакомство с рязанским