«Москвича»). Так и хочется расширить его, сделать повыше!
В кабинете за нашим круглым столом сервирован ужин.
В распоряжение Александра Трифоновича предоставляется кабинет моего мужа. На письменном столе лежит толстая стопа печатных листов — рукопись романа «В круге первом».
На следующий день сразу после завтрака Твардовский неотрывно читает… Поставили ему термос с чаем. Чай он любит пить с мёдом, даже привёз с собой баночку. Чтобы не мешать — мы ушли в садик. Муж занялся машиной, я грядками.
За обедом Александр Трифонович, явно заинтересовавшийся романом, всё время повторял, что он наперёд ничего говорить не будет. Но мы оба чувствовали, что роман ему нравится…
После обеда мужчины вышли в садик, а я села немного поиграть. Когда возвращались, Александр Трифонович услышал и уговорил меня не прерывать игры. Ещё, ещё… Стал хвалить: как хорошо иметь такую жену, которая может вот так сесть за рояль и сыграть и одно, и другое… Почему Александр Исаевич куда-то убежал? Как можно этого не слушать?.. Он даже пытался его насильно притянуть в кабинет из моей комнаты, где тот в это время слушал передачу Би-би-си…
Твардовский покорил всех наших домашних. Что же в том было удивительного? В его синих глазах на правильном простодушном лице столько ещё чего-то детского, чистого вместе с приобретённой грустью… И вежлив очень со всеми, предупредителен…
На следующий день — снова чтение. И ещё день — то же. Слышим, как иногда напевает. А Александр Исаевич, верный своему принципу — заниматься нетворческими делами, когда кто-нибудь приезжает, опять возится с машиной.
Муж рассказывал в тот раз за обедом об обстоятельствах своего ареста. Я показала Александру Трифоновичу некоторые фотографии. Помню, ему особенно понравился наш с мужем снимок на фронте, за чтением «Матвея Кожемякина» Горького, на поваленной сосне.
На следующий день, уходя на работу, я успела услышать, как Трифонович говорил, что ему очень жалко Симочку.
— И Надю тоже, — грустно добавил он.
6 мая после завтрака идёт обсуждение замечаний Твардовского прямо по тексту. Насколько помню, больше всего их было по «сталинским» главам. Я смеюсь, что наконец-то присутствую в редакции «Нового мира» на обсуждении.
Как жаль, что отношения между Твардовским и Солженицыным не переросли в настоящую дружбу! Ещё до выхода «Ивана Денисовича» казалось, что она начинается… В ту пору для Александра Исаевича это было пределом мечтаний. Но он тут же решил, что в чём-то эта дружба будет покушением на его независимость. Дружба обязывает обе стороны! Твардовский старше, Твардовский опытнее. Он будет давать советы. А Александр Исаевич всё меньше будет нуждаться в чьих бы то ни было советах вообще. Он лучше всех будет знать, как ему поступать! Никто не может стать для него непререкаемым авторитетом! Даже Твардовский.
Позднее мужа потянет посоветоваться с Твардовским. И не один раз. Но поступать он всё равно будет по-своему. Он не даст Твардовскому уберечь его от опрометчивых шагов, которые так осложнили его литературную и гражданскую судьбу!
Новая редакция «Круга», которую читал Твардовский, содержала ряд существенных изменений. Одно из них состояло в том, что сменилась магнитная лента, которую заключённый Рубин (в старой редакции Левин) расшифровывал в лаборатории Мавринского института.
И вот — новая редакция «Круга» у Копелевых. Как-то Лев её воспримет?.. Дело в том, что в старой редакции заключённый Яков Григорьевич Левин помогал государству поймать путём расшифровки записи телефонного разговора человека, предавшего интересы своей Родины, возможно, разведчика одной иностранной державы. Прообраз, Лев Копелев, не возражал против такого, близкого к действительности, варианта. В новой редакции Лев Рубин помогает поставить под удар хорошего, доброго человека, предостерегающего милого старика-учёного от неосторожных контактов с иностранцами. Не изменника Родины, не шпиона, а порядочного человека, не совершившего в сущности ничего дурного. Этого Копелев, конечно, никогда бы не сделал.
Я очень огорчилась, когда услышала от мужа, что у него со Львом был очень нервный разговор.
Позднее Копелев прислал письмо. Оно было очень важным, требовавшим обдумывания. Копелев считал, что, несмотря на размолвку, совершенно необходимо изложить ему всё, что думал по поводу «Круга». «Наберись терпения — прочти, а там уж помоги тебе Бог».
Это письмо отнюдь не было посвящено лишь тому вопросу, который волновал Копелева: оправдан или не оправдан поступок Рубина, помогающего погубить хорошего человека. Письмо это было серьёзнейшим критическим разбором всего романа.
В нём прежде всего было сказано о несоразмерности солженицынских способностей непосредственного отображения и умозрительного воображения. Отсюда — качественная разница между двумя «слоями» романа: изображённым и воображённым.
Уже «в самой основе художественной ткани» романа Копелев видит «субъективную предвзятость», «неопределённость зэковского ощущения, что там за стенами». В результате Копелев делает вывод о «внутренней двойственности» романа, потому более слабого, чем повесть и рассказы.
Копелев выражал тревогу, что успех повести и рассказов, поклонение и похвалы внушили его другу «опасную уверенность» в том, что он уже «все истины держит в горсти». «А ведь этот успех и признание — не только право, а прежде всего великий долг». Он предлагает Солженицыну постараться понять, в чём главная сила, и лишь после этого «подтягивать фланги и тылы». Он боится верить «в тех гомункулусов, которые должны быть зачаты в газетно-архивных ретортах». (Под этим разумелся и будущий «Август четырнадцатого». Александр Исаевич тут же на полях сделал приписку: «Посмотрим».)
Ответ на это письмо у Александра был готов несколько дней спустя. Он объясняет, почему не может принять замечания Копелева всерьёз, упрекая его за неверную оценку в своё время «Ивана Денисовича» и «Матрёны». «Хорош бы я был, если б я оба раза тебя послушался! И ты не можешь требовать, чтобы я и впредь принимал твои вкусы без доказательств».
Однако ответы Солженицына на отдельные затронутые вопросы оказались куда менее доказательными, чем доводы Льва Копелева. Принято во внимание лишь одно: «То, что ты говоришь о прокурорских главах (об этом и другие говорят), я буду пережёвывать. Пока помолчу».
О соотношении памяти и воображения «не мне судить», писал Солженицын,но «я буду убит», если пойму, что на воображении не могу писать, ибо не всё же можно увидеть самому.
Что касается Рубина, то Александр собирался сделать всё, что возможно в пределах, которые выдержит роман.
Нашлись люди, которые, узнав роман только в новой редакции, усомнились, можно ли Копелеву после этого подавать руку. Ведь для некоторых он выглядел подлецом.
Попытались найти выход. Солженицын написал Копелеву «реабилитационное» письмо, которое он может показывать, кому пожелает и, в частности, тем, кто подумает, что он отныне не заслуживает даже пожатия руки…
Мои «секретарские обязанности» всё ширятся. Классифицируются, раскладываются по пронумерованным папкам письма. Заводятся папки и для газетных и журнальных отзывов. Их уже тоже немало, и чем больше проходит времени, тем разнохарактерней становятся они.
Первые, по горячим следам, оценки были единодушно-положительными. В них отмечались и литературные достоинства повести. Но главный акцент делался на самом факте её публикации, на необходимости произведения на «лагерную» тему. Вызывала симпатию сама биография автора. Сильно было сочувствие к невинно пострадавшим в годы культа личности.
Александр Исаевич сам понимал, что успеху повести в значительной степени способствовала поднятая им тема. Характерно, что, когда вышли два его рассказа — «Матрёнин двор» и «Случай на станции Кречетовка», — он сказал мне: «Вот теперь пусть судят. Там — тема. Здесь — чистая литература».
Журнальные статьи, в отличие от газетных, были гораздо подробнее, и речь в них шла о чисто литературных качествах произведения. Нередко высказывались диаметрально противоположные взгляды.