Андре Меррест занимал важный пост в большой строительной фирме, выполнявшей также государственные заказы. Рекламное агентство, в котором работала Элен, направило ее к нему по какому-то делу. Уже во время первой их встречи он с наигранной развязностью стал рассыпаться в комплиментах. Это был мужчина лет сорока со здоровым цветом лица и острым взглядом из-под тяжеловатых век. Гладкая речь и часто появляющаяся улыбка выдавали в нем человека хитрого, умеющего скрывать свои намерения и упорного в достижении цели. Во время беседы Элен обратила внимание на его манеру говорить то холодно и вежливо, то ласково ипочти слащаво. После обеда он позвонил ей и пригласил поужинать, словно и не сомневался, что она примет его предложение. Она отказалась под каким-то подходящим предлогом, но он настаивал. Неподатливость Элен, по-видимому, задевала его. Наконец, она неохотно согласилась встретиться как-нибудь на днях. Элен уже научилась остерегаться таких властных мужчин, которым доставляет удовольствие подчинять женщин своей воле или капризам. Ей было пятнадцать лет, когда один парень — постарше Элен — каждый вечер встречал ее у входа в колледж и провожал до дома, не обращая внимания на протесты девушки. Элен раздражали его насмешки и развязность, с которой он ухаживал за ней. Потом она узнала, что этот болван хвастался, будто спал с ней, и его ложь страшно ее возмутила. Все детство и юность она прожила под страхом того, что ее уличат в каком-нибудь проступке. До сих пор она помнит, как ее бранили родители, как глупо они наказывали ее. Страдая от их непонимания, она стала замкнутой (мать упрекала ее в скрытности). Отсюда — боязливость и неуверенность в себе. Однако в ней росло желание быть преданной кому-то, быть любимой, смутный страх упустить в своей жизни нечто неведомое и драгоценное.
Долгие месяцы в Париже она жила одна в унылой маленькой квартирке с окнами во двор, за больницей Вожирар. После нескольких недель увиливания и оттяжек она внезапно, без всякого порыва и радости, уступила Андре Мерресту.
Она пересекла площадь, где под изморосью блестел памятник Гольдони, и зашла на центральную почту. Письма ей должны были пересылать сюда. На ее имя ничего не было. Еще слишком рано, и она это понимала, как понимала и то, что на почту ее привело какое-то неясное искушение. На мгновение она остановилась в центре просторного зала перед старинным высохшим колодцем. Почта располагалась в здании старинного дворца, выходившего одной стороной на Большой канал. Мысли ее были рассеянны, но постепенно свелись к чему-то одному. Неожиданно — с ней так бывало часто — она попросила телефонистку соединить ее с Парижем. Девушка, которой она назвала номер телефона, посмотрела ей прямо в глаза, словно осуждала ее за это. Телефонистка была маленькая, хрупкая, с выпуклым лбом и упрямым выражением лица. Элен выдержала ее взгляд, потом отошла в сторону и стала ждать. Облокотившись на выступ перед окошком соседней кассы, мужчина в фетровой шляпе, в блестящем от дождя плаще назойливо смотрел на нее, нисколько не стесняясь, видимо считая, что раз Элен иностранка, она наверняка доступная женщина. Элен вздрогнула, когда телефонистка объявила:
— Parigi, signora[2].
И указала кабину. Элен закрыла дверь, сняла трубку и услышала:
— Signora, il suo numerо e in linea[3].
Щелчок. Потом голос:
— Слушаю, клиника «Вязы».
— Я хочу справиться о здоровье мадам Меррест. Скажите, пожалуйста, как она себя чувствует?
— Палата сто восемь. Говорите.
Элен не ожидала, что ее сразу соединят с женой Андре, и растерялась, чуть было не повесила трубку. Однако на другом конце линии уже раздался голос Ивонны, слабый и больной.
— Алло? Я слушаю.
У Элен от волнения перехватило горло, и она молчала; после небольшой паузы тот же голос спросил:
— Кто вам нужен?
Элен повесила трубку; она была так потрясена, что даже не сразу вышла из кабины. И все-таки что- то прояснилось: Ивонна Меррест действительно спасена. Она слышала ее голос. Эта женщина жива. Андре, правда, сказал ей тогда, в кафе на набережной Сен-Мишель, что Ивонна уже вне опасности, что у нее замечательный врач, но ведь он так часто лгал… Разве он не мучил ее своей ложью, не обманывал все время? Элен не могла успокоиться, губы пересохли. Мужчина в фетровой шляпе исчез, огромный зал опустел; арки всех четырех этажей зияли темными дырами. Вдруг она увидела себя как бы со стороны: нелепо стоящей в телефонной будке, словно манекен в витрине.
Она заплатила за разговор и под взглядом телефонистки торопливо вышла в переулок. «Кто вам нужен?» Этот голос слабеющим эхом звучал в ее ушах, пока она проходила через зал, отдавался болезненным звоном в голове. Мелкий, сыплющий изморосью дождь перестал. Скудный свет едва пробивался в глубину улиц; казалось, что его вобрали в себя, задержали, рассеяли фасады домов, на которые он лег неровными пятнами. Элен подумала о том, что с Андре она никогда не чувствовала себя уверенно и по-настоящему свободно, как это бывает с тем, кого любишь. Пытаясь подавить тревогу, она все глубже забиралась в лабиринт calli[4], пересекаемых темными, без отблесков света каналами и населенных лишь кошками, свернувшимися в подворотнях.
3
В то декабрьское утро Уго Ласснер спустился по лестнице (старый лифт опять не работал) и сел в машину, стоявшую на соседней улице. Не торопясь — спешить было некуда — поставил в багажник оба чемодана; в одном были материалы, отобранные для февральской выставки в Лондоне. Он собирался уехать из Милана в Венецию и там спокойно напечатать фотографии, а также сделать снимки для альбома, обещанного издательству в Женеве. Несмотря на холодный душ и большую чашку кофе, он чувствовал себя не в форме. Впрочем; после вечера у чилийского художника-иммигранта Фокко спал он мало. Вчера собрались приятели Фокко и Мария-Пья, его любовница, чье пышное тело красовалось на большинстве полотен художника. Мария позировала и Ласснеру, вот почему Фокко упорно убеждал фоторепортера не включать обнаженную натуру в экспозицию, посвященную в основном войне. При этом он горбил спину и по-черепашьи вытягивал голову вперед.
Надвинув шляпу на глаза и подняв воротник плаща, Ласснер перешел через безлюдную улицу. Холод словно парализовал город, Ласснер заглянул в кафе под аркадами, чтобы проглотить последнюю чашку кофе. У стойки клиентов было мало. Хозяин посмотрел на два фотоаппарата, которые Ласснер повесил себе на шею, — оставлять их в машине было неосторожно.
Выйдя из кафе, Ласснер подождал на перекрестке, пока зажжется зеленый свет. На другой стороне улицы две монахини, одетые в черное, в трепещущих от ветра чепцах бесстрашно шагали, прижавшись друг к другу, под большим зонтом, отражаясь в плитах тротуара.
Соблазнившись этим сюжетом, Ласснер отходит за колонну, нацеливает свой «Никон»[5] и уже готов щелкнуть эту сценку, как вдруг чья-то машина цвета ржавчины останавливается на красный свет и закрывает собой монахинь. Ласснер отходит влево на два шага, чтобы снова поймать кадр, но тут перед ним оказываются двое парней на мотоцикле, в шлемах с козырьками и кожаных куртках. Оставаясь за колоннами, раздраженный Ласснер бросается вправо. В эту минуту парень, сидящий на заднем сиденье мотоцикла — как и у водителя, свитер закрывает ему рот, — наклоняется к человеку в машине — наверное, что-то спросить. Он вытягивает руку. Но что у него в руке? Ведь это револьвер! Ласснер видит искаженное ужасом лицо человека за рулем, и тут же раздаются два коротких выстрела, почти слившихся в один. Ласснер нажимает на спуск аппарата. Убийца нагибается, выхватывает из машины кожаный портфель. С оглушительным треском мотоцикл срывается с места и сворачивает за угол. Стрелявший вцепился руками в плечи товарища, грудью прижав портфель к его спине, он оглядывается на Ласснера, который бежит вслед за ними, продолжая фотографировать. Тишина. У перекрестка внешне все остается по-прежнему. Дождь не перестает. По улице проносится автобус, за