последние мгновения своей жизни их девочка выглядела спокойной и счастливой. «Никогда раньше я не видел Розу такой умиротворенной», — сказал он Лючии.
Пьетро не мог забыть собаку, которая увела его от постели умирающей дочери. Он вновь и вновь мучительно прокручивал в голове все происшедшее. Пьетро злился на животное, вторгшееся в его жизнь. Однако было в этой собаке нечто такое, что заставляло Пьетро вместе с раздражением чувствовать к ней невыразимую жалость. Особенно он запомнил собачьи глаза и то, с каким отчаянием и мольбой они смотрели на него снизу вверх. Чем больше он думал об этих глазах, тем более нереальной, похожей на обрывок сна представлялась ему сцена с воющей под окном собакой. Пьетро пытался уверить себя, что это его фантазия приукрасила воспоминание о собачьих глазах, сделав их более выразительными и осмысленными, чем они были на самом деле.
Он стал думать, как бы они с Лючией поступили, если бы пес пришел к ним в другое время и в другой ситуации. Конечно же, они оба были бы рады его появлению и накормили бы голодное животное. Они вывели бы Розу в сад, усадили в кресло и, положив ее руку на спину собаке, смотрели бы, как пальцы девочки тихонько шевелятся, перебирая мягкую шерсть. И, конечно же, ни у него, ни у жены не хватило бы духу прогнать пса, снова вытолкнуть его во враждебный мир, чтобы он голодал и одиноко скитался по дорогам; они взяли бы его себе и для начала хорошенько бы вымыли его, постригли и расчесали спутанную шерсть. Они дали бы ему имя — Пыльный, чтобы пес всегда помнил, как ему повезло с добрыми и любящими хозяевами. Пьетро закрывал глаза и видел, как они все четверо сидят на залитой солнцем лужайке и радостно улыбаются друг другу.
Кокрофт часто думал о прошлом. Он о многом сожалел и, оглядываясь назад, представлял, как бы сложилась его жизнь, не соверши он тех ошибок, которые совершил. Он сожалел, что сорвался и наговорил лишнего в той телевизионной программе. Он жалел, что отказался от своего первого псевдонима — Дадли Салтерон, — под которым когда-то начинал выступать на сцене, а иногда он думал, что вообще не стоило брать псевдоним. Что плохого в имени Дэвид? Имя Картузиан принесло ему одни неприятности. Кокрофт даже вспомнить не мог, почему он выбрал это имя и что оно означает. Однако поначалу оно было для него чем-то вроде талисмана; в течение двух недель после того, как Дадли Салтерон стал Картузианом Кокрофтом, в его жизни произошло два знаменательных события: он впервые выступил на телевидении в каком-то музыкальном шоу и познакомился с начинающим пианистом по прозвищу Монти Мавританец, в которого влюбился с первого взгляда. Через два дня после знакомства Монти переехал в квартиру своего нового любовника. Кокрофт был на седьмом небе от счастья, и новые мелодии лились одна за другой. Он щедро делился ими со своим ласковым другом, который старательно, нота за нотой, записывал их и тут же начинал разучивать. Кокрофт жалел, что мальчик в серебристых шортах покинул его и что Робина Робинсона по прозвищу Малиновка больше нет на свете. Он сожалел и о том, что в свое время женился на той робкой девушке, которая впоследствии стала матерью его дочери. Он вспоминал, что в детстве был довольно способным ребенком. После того как он случайно выиграл грант на стипендию, его забрали из обычной городской школы и перевели в частный пансион. В пансионе он провел несколько лет в окружении мальчиков, которые считали, что в будущем им предстоит править миром (впрочем, некоторые из них оказались не так уж далеки от истины); они получали в наследство небольшие рудники и заводики где- нибудь в Родезии или становились толстыми и ленивыми членами парламента. Одноклассники презирали новенького за то, что он живет на окраине города, в том отвратительном квартале, где понастроили современные дома-коробки, а их родители были крайне возмущены появлением в элитарной школе этого мальчика, потому что хотели оградить своих Джорджей, Роналдов и Сент-Джонов от общения с детьми, живущими в таких уродливых домах. Даже те немногие мальчики, которые не смотрели на него свысока (попадались в пансионе и такие) и не кичились постами и титулами своих родителей, а просто скучали по мамам и папам, не решались заводить с ним дружбу. Они не знали, как подойти к новенькому и о чем с ним разговаривать, да в общем-то и не видели особого смысла в том, чтобы пытаться познакомиться с ним поближе. В довершение всех бед он оказался самым слабым учеником в классе. Преподаватели донимали его бесконечными придирками и считали своим долгом при всяком удобном случае напомнить, что ему просто крупно повезло в тот день, когда он сдавал экзамен на стипендию. Единственный предмет, в котором он преуспел, была музыка. У него сложились хорошие отношения с учителем; тот часто приглашал мальчика после уроков в музыкальный класс и разрешал ему играть на всех инструментах, которые там были. Однажды они с учителем — приятным господином сорока восьми лет и уважаемым отцом семейства — минут пятнадцать страстно целовались, спрятавшись в большом шкафу, где хранились ксилофон и арфа. Самому Кокрофту в то время было четырнадцать. Свидания в шкафу повторились еще несколько раз. И каждый раз учитель умолял мальчика никому об этом не говорить, после чего, красный от стыда, выскакивал из шкафа и, мучимый ужасными угрызениями совести, шел домой к жене и детям. Кокрофт поклялся хранить тайну и сдержал слово. Он прикинул, сколько лет прошло с тех пор, и решил, что учителя давно нет в живых.
Когда уроки заканчивались, Кокрофт садился в автобус и ехал домой. Всю дорогу он мечтал лишь об одном: остаться в школе и заниматься тем, чем наверняка занимаются мальчики после того, как воспитатель пожелает им спокойной ночи. Несмотря на неприязнь одноклассников и собственный страх перед ними, больше всего на свете ему хотелось, чтобы мальчики тихо подкрались к его кровати и, навалившись всей толпой, трахали его до тех пор, пока задница не разлезется по швам. А потом, обнимая и целуя его, говорили бы, что их любовь к Кокрофту так велика, что ее невозможно описать словами. Но он садился в автобус и возвращался домой, где его ждали мама и папа и где большую часть вечера он проводил в одиночестве у себя в комнате, развлекаясь игрой на пианино и скрипке, — чтобы купить эти инструменты, родителям пришлось залезть в огромные долги. Он мог только догадываться, что происходит в спальнях после отбоя. Кокрофт часами играл на рояле и, дав волю воображению, рисовал захватывающие дух картины: ему виделась залитая лунным светом комната и обнаженные тела одноклассников — они, точно змеи, сплетаются в тугой клубок и, охваченные страстью, совокупляются на полу спальни.
Он мечтал ходить в обычную школу, в которой учились соседские мальчишки, те самые мальчишки, которые издевались над ним, выкрикивая в спину разные обидные и, надо сказать, вполне справедливые прозвища, когда Кокрофт, затянутый в свою нелепую форму, вылезал из автобуса и шел домой. Возможно, тогда, думал Кокрофт, он не потратил бы свою молодость на отчаянные попытки добиться внимания людей из высшего общества, у которых слишком много денег и слишком пышные титулы и которым никогда не придет в голову безумная идея бросить свой особняк, банк, элитарный гольф-клуб и красавицу жену ради любовника — никому не известного музыканта.
— Это было ужасно, — пробормотал Кокрофт, обращаясь к сидящему рядом Боснийцу. Молодой человек, как обычно, смотрел в какую-то точку на горизонте, никак не реагируя на слова старика. — Они ненавидели меня. Я так и не смог найти себе товарища. В моем классе училось еще несколько мальчиков из небогатых семей, которые, как и я, получили стипендию. Но они были хорошими спортсменами и примерными учениками, поэтому аристократы принимали их в свою компанию. А я кто такой — маленький и неуклюжий заморыш со скрипкой в руках, который весь день пугливо жмется по углам, а вечером возвращается в свой жалкий домишко на окраине города, где живут маленькие, ничем не примечательные люди. — Кокрофт вздохнул и, безнадежно махнув рукой, залпом допил остатки вина. — Я всегда был изгоем. Среди аристократов не нашлось места такой посредственности, как я.
В школе, где учился Босниец, тоже было несколько мальчиков, которым посчастливилось получить стипендию и попасть в дорогой частный пансион. Он немало поиздевался над этими хлюпиками: «Что вам предстоит — изо дня в день ходить на работу и пахать от зари до зари, чтобы заработать на кусок хлеба». В отличие от них Боснийца ждало обеспеченное будущее, приятная беззаботная жизнь, несложная, хорошо оплачиваемая работа в фирме отца, расположенной в красивом здании в Сити, а также приличное наследство и неограниченный доступ к капиталам семьи. Он так и не смог простить отца за то, что тот лишил его этого прекрасного будущего, потеряв почти все имущество в результате неудачной игры на бирже. Когда отец разорился, мальчику только-только исполнилось четырнадцать. Родители, полные решимости дать сыну достойное образование, не хотели, чтобы он учился в государственной школе, или, точнее, не желали видеть его дома во время учебного года, и поэтому, приложив неимоверные усилия, они наскребли денег, и мальчик остался в своем частном пансионе, однако с ужасом понял: если он хочет иметь