многое мне объяснять, и она объясняла. Она была такая добрая. Всегда, до того дня, как зарезалась. Она прижала к груди большой нож для мяса, весь четверг она им водила по стальному бруску. Она сказала: «Баб, господь призовет тебя к себе. А меня он все не призывает. Где же его доброта?»

Она еще больше наклонилась вперед, вместе со своей тревогой погружаясь в зрачки приятельницы, и Эми Паркер увидела, что Долл терпит адские муки.

– Мы страдаем во имя какой-то цели, – сказала Эми Паркер, беря руки Долл в свои, – но ведь я такая глупая. Я и миссис О’Дауд ничего не смогла ответить, когда настал ее час.

– Миссис О’Дауд? А где она? – спросила Долл, приглаживая волосы.

– Ты же знаешь. Она умерла, – сказала Эми Паркер.

Долл порылась в бумажном кульке, вытащила ююбу красивого оранжевого цвета и принялась жевать.

– Вкусно, – сказала она. – Я всегда любила сладкое. Когда я была маленькой, монахини мне всегда говорили, что это мой великий грех.

Она улыбнулась.

Ну и греши, Долл, – сказала про себя Эми Паркер и ушла, предоставив подруге взойти на небеса своим путем.

Эми ехала в плавно бегущем автобусе, где пассажиры впритирку друг к другу дышали, потели, зубоскалили и мучились от головной боли. Эми обронила свою монетку еще задолго до того, как подошел кондуктор, но ей было все равно. Она сидела молча. Она все время думала об одинаковых острых ножах, что вонзились и в Долл Квигли, и в миссис О’Дауд. Какие же муки ждут меня? – подумала она, и ей стало жутко, хотя она ехала домой, к мужу, спокойному человеку, который, быть может, в последнюю минуту будет возле нее и что-то ей скажет. Стэн все поймет, думала она.

И она успокоилась. Зеленое зимнее небо плыло мимо, автобус, сплотив пассажиров, мчал их вперед. И оттого, что Эми Паркер была женщиной легкомысленной и чувственной, она, вместо последнего покаяния, даже вспомнила вскоре того человека, что был ее любовником, вспомнила его веснушчатые икры и врезавшиеся в тело подтяжки. Как он был ей противен! Как бы ей хотелось знать других мужчин и качаться с ними на волнах глубокого моря страсти, и забывать их имена, и как-нибудь зимой, уже в глубокой старости, сквозь призму памяти разглядывать их глаза и черты лица.

Зеленое небо струилось за окнами автобуса, стремившего ее домой.

– Ой, – добродушно воскликнула старая женщина, когда подошел кондуктор и все уставились на нее. – Я обронила шиллинг где-то позади, а там было так тесно, что я не могла нагнуться и поискать. Может, он у кого под ногами.

Все зашаркали подошвами, незлобиво подшучивая над старушкой, потерявшей деньги. Шиллинг наконец нашелся.

– Держи, мамаша, – сказал какой-то здоровенный малый. – Теперь тебе не придется пешком до дому топать.

Все засмеялись.

Старая женщина улыбнулась, но опустила глаза, чтобы не смотреть на этих людей, – она стеснялась их общества. Иногда ее простоватость слишком била в глаза. А мимо за окошком тянулось угасающее небо. Близилась ночь. Эми Паркер плотно запахнула воротник пальто, отделанный полоской кроличьего меха, чтобы никакой уготованный ей нож не добрался до шеи. И почувствовала себя защищенной. А вскоре уж была дома.

Глава двадцать пятая

Тельма Форсдайк позвонила мужу из ателье мод, где ее заставили самым нелепым образом страдать из-за какой-то простой детали на очень важном для нее платье. Телефонная кабина была обита чем-то плотным, дымчато-серым, в ней стоял слабый запах табачного дыма и духов. Тельма не пользовалась духами, они вызывали у нее аллергию, и сейчас она хмурилась и стучала по рычажку аппарата, который вместе со всем остальным участвовал в заговоре против нее.

– Ох, Дадли, – сказала она, когда аппарат, помучив ее, наконец соединил с мужем. – У меня был такой утомительный день, сначала парикмахер, теперь Жермена, – то платье, ну, ты знаешь, оно должно было быть готово, а оказывается – нет.

– Да. Да. Да, – отвечал не то голос Дадли Форсдайка, не то вибрация в телефонной трубке.

– В общем, я решила, – сказала Тельма, – перехватить чего-нибудь в клубе, а потом поехать на концерт, я видела интересную афишу.

Каждое ее слово звучало удивительно отчетливо и уверенно, и это было результатом долгой практики. Для того чтобы что-то усвоить в совершенстве, надо забыть, как это усваивалось. И Тельма Форсдайк наконец забыла.

– Прекрасно, дорогая, – сказал Дадли Форсдайк, – делай, как хочешь.

А он съест свой обед так же равнодушно, как и в ее присутствии, быть может, только чуть быстрее, чтобы не слышать сдерживаемое дыхание пожилой горничной.

– Я уверена, что на меня это хорошо подействует, – сказала Тельма, улыбаясь в трубку своей чувствительности. – Концерт прекрасный.

А я еще не могу идти домой, – выстукивала она пальцем по бакелиту. Не могу, или, вернее, пока не хочу, вот и все. Она словно страшилась какой-то ответственности, которую может внезапно обрушить на нее жизнь.

– Ну, значит, до свиданья, – сказал адвокат, ее муж, уже не ждавший ничего нового ни сейчас, ни вообще. – Развлекись немножко, – добавил он из уважения к теории супружеских отношений.

Тельма Форсдайк, не сказав ни слова, повесила трубку. Навязывать мужьям роль отцов всегда унизительно. Она схватила свои перчатки – эту вечную докуку – и вышла из элегантного салона. Даже не повернув головы. От досады ей стало казаться, что на всей этой элегантности лежит отпечаток дурного вкуса. Она, разумеется, заплатит за платье, но будет носить его со спасительной, уже усвоенной ею небрежностью.

Тельма, худощавая женщина средних лет, была одета в черное. Чулки на ней были изысканно дорогие, но это не придавало уверенности ее шагу. При ходьбе, особенно вниз по лестнице, Тельма как-то особенно вытягивала ногу и ставила ступню, словно не сомневаясь, что, если б не ее осторожность, она бы непременно оступилась и упала.

С тех пор как ее подругу, Мэдлин Фишер, нашли мертвой, Тельма почувствовала, как возросло ее одиночество, и обнаружила, что у нее плохое кровообращение. И не потому, что эта дружба заставляла ее кровь струиться живее, наоборот, кровь часто застывала в венах, когда Тельма убеждалась в возрастающем своем невежестве относительно той техники поведения, которая считается обязательной. Впрочем, сейчас никто уже этого не замечал. Даже ее подруга миссис Фишер, чьи глаза в последнее время смотрели только внутрь себя.

Потом миссис Фишер умерла. А как – миссис Форсдайк, к тайному своему удовлетворению, так и не смогла узнать, потому что мистер Фишер и все фишеровское окружение не выказывали ей особого расположения, и в гостях у них она была вынуждена сидеть и рассматривать мебель. Словом, она так и не узнает, правда ли, что причиной смерти ее подруги был преклонный возраст.

Миссис Форсдайк шла по вечерней улице, помахивая крокодиловой сумочкой.

В клубе она в обществе нескольких дам съела какую-то вываренную, крошившуюся рыбу.

– Завтра вечером увидимся, – сказала миссис Оуэнс-Джонсон.

– Да, непременно, – со значительной улыбкой ответила миссис Форсдайк.

И подумала: неужели же Мэдлин Фишер могла под влиянием порыва добровольно расстаться с великолепием своей жизни? Им, Форсдайкам, впервые предстояло присутствовать на правительственном банкете вместе с другими, столь же видными горожанами, одинаково богатыми и одинаково нищими. Поэтому дамы целыми днями обдумывали свои туалеты.

Но миссис Форсдайк тем временем одиноко сидела в концертном зале. Когда музыканты стали настраивать струнные инструменты, словно золотой дождь осыпал ее плечи и заструился по всему телу. Сейчас как никогда она сознавала свое совершенство. Она сидела, скрестив щиколотки, на ее белых руках, уже много лет не знавших никакой работы, просвечивали голубые жилки. Ее ждало достойное, хорошего тона развлечение. Желудок не был переполнен едой. Нервы успокоились.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату