она пела, резкий звук лопнувшей струны.
Двойра валится с кресла и застывает на полу как ворох смятого тряпья.
Мак рывком распахивает дверь и выбегает из комнаты. Из раскрытой двери тянет холодом.
Через минуту он возвращается в сопровождении доктора, маленького, проворного человечка с седыми волосами.
Мирьям все так же стоит возле кресла.
Мак и доктор переносят Двойру на кровать.
Доктор садится на край кровати и произносит:
— Умерла.
И наш Менухим тоже умер, один, среди чужих людей, думает Мендл Зингер.
XIII
Круглых семеро суток сидел Мендл Зингер на табуретке возле платяного шкафа и, не отрываясь, глядел на окно, стекла которого в знак траура занавешивал кусок белого полотна и в котором день и ночь горела одна из двух синих ламп. Прокатилось ровно семь дней, как большие, черные, неторопливые обручи, без начала и конца, круглые, как скорбь. Поочередно приходили соседи — Менкес, Сковроннек, Роттенберг и Грошель — и приносили Мендлу Зингеру сваренные вкрутую яйца и рогалики с начинкой из яиц, круглые кушанья, без начала и конца, круглые, как семь дней траура.
Мендл обменивался с навещавшими его парой-другой слов. Он почти не замечал их прихода и ухода. Круглые сутки дверь его квартиры не запиралась, стояла с отодвинутым, ненужным засовом. Кому хотелось зайти, тот заходил, кому хотелось выйти, тот выходил. То один, то другой пытался завязать с ним разговор, но Мендл Зингер как воды в рот набрал. Он разговаривал со своей мертвой женой, и окружавшие его другие живые вещи вторили его словам. «Тебе-то хорошо, Двойра! — сказал он ей. — Жаль только, что ты не оставила после себя сына, мне приходится самому творить заупокойную молитву, но я скоро умру, и оплакать нас будет некому. Ветер развеял нас, как две мелкие пылинки. Мы потухли с тобой, как две маленькие искорки. Я сеял в твое лоно семя, оно рождало детей, смерть забрала их всех. В безысходной нужде, бессмысленно протекала твоя жизнь. В молодые годы я наслаждался твоей плотью, в старости я пренебрегал ею. Может, в этом был наш грех. Раз уж любовь не согревала нас, а был между нами холод привычки, то все вокруг нас умирало, все чахло и превращалось в прах. Тебе-то хорошо, Двойра. Господь Бог пожалел тебя. Ты умерла, и тебя похоронили. Меня Он не жалеет. Ибо я мертв и живу. Он Господин наш, Он знает, что делает. Если можешь, помолись за меня, чтобы меня вычеркнули из Книги Живых.
Погляди, Двойра, ко мне приходят соседи, чтобы утешить меня. Но хотя их много и все они напрягают свои мозги, слов утешения у них не находится. Еще бьется мое сердце, еще видят мои глаза, еще двигаются мои члены, еще носят меня мои ноги. Я ем и пью, молюсь и дышу. Но кровь моя стынет, руки обессилели, сердце опустело. Я уже больше не Мендл Зингер, я то, что осталось от Мендла Зингера. Америка убила нас. Америка — отечество, но смертоносное отечество. То, что у нас было день, здесь ночь. То, что у нас было жизнью, здесь смерть. Сын, которого у нас звали Шемарьей, здесь стал зваться Сэмом. Похоронили тебя, Двойра, в Америке, меня, Мендла Зингера, тоже похоронят в Америке».
Утром восьмого дня, когда Мендл поднялся из своей скорби, пришла сноха Вега в сопровождении мистера Глюка.
— Мистер Зингер, — сказал мистер Глюк, — внизу стоит машина. Вы должны немедленно ехать с нами, с Мирьям что-то случилось.
— Хорошо, — равнодушно ответил Мендл, словно ему сообщили о том, что в его комнате нужно клеить обои. — Хорошо, подайте мне мое пальто.
Мендл вдел обессилевшие руки в рукава пальто и пошел вниз по ступенькам. Мистер Глюк нетерпеливо усадил его в машину. Они ехали не проронив ни слова. Мендл не спрашивал, что случилось с Мирьям. «Вероятно, она тоже умерла, — подумал он спокойно. — Мак убил ее из ревности».
В первый раз он перешагнул порог дома умершего сына. Его ввели в одну из комнат. Здесь на широкой белой кровати лежала Мирьям. Ее поблескивающие иссиня-черные волосы разметались по белым подушкам. Ее пунцовое лицо пылало жаром, черные глаза были окружены широкими, круглыми, красными кругами, кругами пожара были окружены глаза Мирьям. Подле нее сидела медсестра, в углу стоял Мак, большой и недвижный, как предмет мебели.
— Пришел Мендл Зингер, — воскликнула Мирьям. Она протянула к отцу руку и засмеялась. Смех ее длился несколько минут. Он звенел как звонкий непрерывный сигнал на вокзалах, так, словно тысячами латунных молоточков ударяли по тысяче хрустальных бокалов. Неожиданно смех оборвался. Секунду стояла тишина. Потом Мирьям начала всхлипывать. Она отодвинула одеяло, ее обнаженные ноги дергались, ступни быстро и мерно ударяли по мягкой постели, а сжатые кулаки в том же ритме метались по воздуху. Сиделка крепко обхватила Мирьям, и та стала спокойней.
— Здравствуй, Мендл Зингер! — сказала Мирьям. — Ты мой отец, я могу сказать тебе об этом. Я люблю Мака, который стоит тут, но я его обманула. Я спала с мистером Глюком, да, с мистером Глюком! Глюк — мое счастье, Мак — мой Мак. Мендл Зингер мне тоже нравится, и если ты хочешь… — Здесь медсестра прикрыла ей губы ладонью, и Мирьям умолкла.
Мендл Зингер все еще стоял у двери, а Мак продолжал стоять в углу. Оба мужчины неотрывно глядели один на другого. Так как они не могли объясниться словами, то разговаривали друг с другом глазами. «Она сумасшедшая, — говорили глаза Мендла Зингера глазам Мака. — Она не смогла жить без мужчин, она сумасшедшая».
Вошла Вега и сказала:
— Мы позвали врача. Он должен быть с минуты на минуту. Со вчерашнего дня Мирьям говорит Бог весть что. Она пошла на прогулку с Маком и, когда они возвратились, начала вести себя непонятно. С минуты на минуту должен прийти врач.
Пришел доктор. Он был немец и смог объясниться с Мендлом.
— Мы поместим ее в лечебницу, — сказал доктор. — К сожалению, вашей дочери нужна лечебница. Погодите секунду, я успокою ее.
Мак все еще стоял в комнате.
— Вы не подержите ее? — попросил доктор. Своими большими руками Мак стал держать ее. Доктор воткнул ей в бедро шприц. — Скоро она успокоится! — сказал он.
Приехала санитарная машина, в комнату вошли двое санитаров с носилками. Мирьям спала. Ее привязали к носилкам. Мендл, Мак и Вега поехали следом за санитарной машиной.
— Этого тебе не довелось пережить, — поведал Мендл своей жене Двойре, пока они ехали. — Мне это предстоит еще, но я давно знаю об этом. С того вечера, когда увидел Мирьям с казаками на поле, я уже знал это. В нее вселился бес. Помолись за нас, Двойра, чтобы он вышел из нее.
И вот Мендл сидит в приемной лечебницы, окруженный другими ожидающими; подле них стояли маленькие столики с вазами, полными желтых летних цветов, и ажурные подставки со стопками всевозможных иллюстрированных журналов. Но ни один из ожидающих не нюхал цветов, ни один из них не листал журнала. Поначалу Мендл подумал, что все люди, сидевшие, как и он, в приемной, сумасшедшие и он, как и все они, тоже сумасшедший. Потом через широкую дверь с отсвечивающим стеклом, отделявшую приемную от побеленного коридора, он увидел, как там попарно проводили людей, одетых в халаты в синюю полоску. Сначала женщин, затем мужчин, и иногда один из больных обращал дикое, перекошенное, рассеянное, злое лицо в сторону застекленной двери, ведущей в комнату ожидания. Все ожидающие пугались, только Мендл оставался спокойным. Да, ему казалось странным, что на ожидающих не было тех же халатов в синюю полоску, как, впрочем, и на нем самом.
Он сидел в широком кожаном кресле, кепку из черного шелкового репса он водрузил на колено, верный спутник зонт стоял возле кресла. Мендл попеременно бросал взгляд то на соседей, то на стеклянную дверь, то на журналы, на сумасшедших, которые все еще тянулись по коридору — их вели мыться, — то на золотые цветы в вазах. Это был желтый первоцвет, Мендл вспомнил, что дома он часто видел их на зеленых лугах. Цветы были с родины. Ему было приятно вспомнить о ней. Там были эти луга и