— Пошлые? — Вера отстранилась.

— Да. Ты не предполагаешь, что у меня могут быть свои, отдельные от тебя неприятности?

— Расскажи.

— Ты права. Иногда твоя прямолинейность так основательна, что всё становится просто… у моего друга умирает жена… ей сорок.

— Надо хорошую больницу?..

— Нет. У неё лейкемия. Над ней, когда была ребёнком, немцы в лагере делали опыты… Надо лекарство.

— А оно существует? Додик, почему ты варёный? Надо лекарство — надо достать! Оно существует?

— Лёнька говорит, там есть… тысяча рублей ампула.

— Это хорошие деньги… и этот Лёнька знает, как это сделать? У него там друзья, родственники… «есть родственники за границей»?

— Он хотел увезти её в Израиль… там могли спасти… но ему сказали, что не успеет… поехать на лечение, даже если деньги найдёт — не пустят… уехать совсем — будет сидеть в отказе и вообще без денег и без работы… он послушался, остался, не рискнул попробовать — и вот…

— Ты можешь ему позвонить? Сейчас? И дай мне трубку… или поехали к нему… он далеко живёт? — она сыпала вопросы один за другим и лишь иногда машинально взглядывала на часы.

— Ты думаешь, мы ему сможем помочь?

— Мы можем попробовать, Додик… я не люблю две вещи: когда ты сутулишься — распрямись! — и когда у тебя отрастает щетина. Она рыжая… и ты сразу становишься старым евреем.

Книга застопорилась. Ночами он просыпался и не мог понять, отчего? В закрытых глазах вдруг начинала бежать яркая строчка, которую он читал, как чужую, и только потом догадывался, что именно от неё проснулся — она торопила записать её. Некоторое время он колебался, убеждал себя, что такое забыть невозможно, но знал, что это неправда, и утром ему не удастся вспомнить не только слов, но даже, о чём шла речь. Это было состояние сна наяву… возникновение другого мира, в котором он присутствовал, но вовсе не обязательно в качестве материального тела… присутствовал, ощущал, знал, что происходит и почему… Но всё это принадлежало другим — и мысли, и поступки, и слова, и страхи, и волнения… и в то же время это было всё его. Только его и без него существовать не могло… он потянулся к листу бумаги… ночью нечего было и мечтать стучать на машинке — соседи бы вызвали милицию немедленно, им вообще не нравилось, что он сидит дома и не бежит к восьми часам на работу… наверное, их жалобы не раз проверяли… но его пока ни разу не вызывали «куда надо».

— Я хотела тебя спросить, Додик, что стало с Милкой? — Вера притиснулась к нему и заглянула в глаза.

— Какой Милкой?

— У тебя их несколько было? Тогда с той, которую ты учил кататься на велосипеде! И которой так сладко подсовывал под задницу руку.

— А ты веришь, что, если я пишу от первого лица, это обязательно я? И ревнуешь меня к прошлому? К прошлому ревновать нельзя, Вера… я же не спрашиваю: сколько у тебя было мужчин и когда ты это успела?..

— Не хочу с тобой ссориться… а ревновать, можно, по-моему, ко всему на свете, и я не верю, что есть не ревнивые пары… просто мне интересно, что с ней стало… не может быть, чтобы ты написал так здорово про несуществующего человека… не потому что она совсем, как живая, но так можно писать только про то, что пережил… что любил… и уже не разлюбишь… поэтому я не читаю наши современные книги — они все такие правильные, и авторы знают, что можно, и всегда ясно, кто победит.

— Слушай, как это вышло: ты в такой праведной семье живёшь, а всё время смотришь на запад?

— Праведной?!. Да… должно бы быть наоборот… вы с моим папочкой очень похожи… только я не читаю его книги… мне неинтересно… хоть они пока что нас и кормят… а смотрю туда, куда движется солнце, понимаешь? Нет?.. Здесь я хоть с отличием, но закончу, что мне светит? В лучшем случае, место преподавателя в хорошей музыкальной школе… в училище уже не пробиться, знаешь, сколько пианистов навыпускали… ещё… два сольных концерта в год в задрипанном ДК на окраине с щербатой сценой и разбитым роялем, или, пожалуйста — мотаться с филармонией по городам и весям за две ставки за концерт, жить в барачных гостиницах и таскать по поездам с собой полные сумки консервов и кипятильник, чтобы не подохнуть с голоду и сэкономить деньги.

— Закрыть глаза — послушать: тебе лет сорок… когда ты успела?.. Хорошо, что сегодня не тот год на дворе… не сажают.

— Хорошо. И год не тот, и день — не тот… а я хочу жить по-человечески, понимаешь?! А этого всё не видно.

— И что же?

— У нас в классе шесть человек — пять евреи, и я — по отцу русская, а по матери казачка… и я им завидую…

— Завидуешь? Чему? Тому, что с их семьями сделали Гитлер и Сталин? Ты не спрашивала их об этом? Им наверняка есть что порассказать, если не побоятся… Или ты завидуешь тому, что сейчас происходит, ты не знаешь, почему я за бортом болтаюсь и никак не могу взобраться на палубу?!

— Знаю. Потому что не на ту палубу карабкаешься! Понял? Она не нужна тебе… просто… даже наоборот!.. Ты знаешь, что такое этот союз, в который ты так стремишься… я слышу иногда, что мой папочка оттуда приносит… А я этим мальчишкам завидую потому, что они все могут хотя бы попытаться жить по-человечески… устроить свою судьбу… и не зависеть от людишек, которые диез от бемоля не отличают… или надо смириться, стать среднестатистической единицей, если выдержишь, а нет — так спиться или найти верёвку…

— Слушай, сколько тебе всё же лет!? Ты из того поколения, на которое не падали бомбы, а я помню это, понимаешь… и представь себе, что можно по-другому смотреть на жизнь… не так потребительски что ли, не как собственник-единоличник.

— Вот. Ты потому туда и лезешь, что говоришь их словами даже. А у меня это от деда, наверно… отец не знает даже, где его расстреляли… и ты мне ничего не рассказываешь о своих родителях.

— Зачем? Они уцелели и тоже считали, что я ненормальный, необъяснимый, на рожон лезу… из всех творческих профессий больше всего писателей пострадало… а их поколению досталось больше всех… они вот, например, ни за что не хотят… хоть мамы и нет уже, не хотят, чтобы я женился на гойке… ты хоть знаешь, что это такое?

— Я ж тебе говорю, что у нас в классе одни евреи… и профессор тоже… они уже давно смеются надо мной, что я объевреилась… и правда — теперь ты!.. Тогда ищи свою Милку… по крайней мере, одним барьером меньше.

— Мы все мечтаем об одном и заняты одним делом — вырваться из своего круга… просто Милка стала раньше всех мечтать об этом — рвалась, как могла, из своей семьи, из гетто еврейского. Ты тоже мечтаешь убежать оттуда, что называется Родиной, я, как ты говоришь, карабкаюсь на какую-то палубу, чтобы подняться до круга, где мне кажется, смогу получить больше свободы… мир стронулся с места и разлетается со скоростью осколков после взрыва, и никогда им потом не собраться вместе! И кого ни спроси — всем плохо именно в том месте, где они находятся. Все рвутся, стремятся куда-то, достигают и начинают новую попытку, и никто не думает, что повторяет опять то, что прошёл — какое-то безумие в разделённом плотинами мире, сквозь которые мы все просачиваемся, как вода в половодье.

— Додик! Ты это что: просто сейчас говоришь… или ты уже написал заранее… может, давно… или даже уже напечатал, или читаешь чьи-то страницы?

— Если бы я мог опубликовать это — я бы никуда не рвался, ни на какие палубы… Я всё время думаю об этом. Ремесло писателя, как это ни парадоксально, вовсе не писать, а думать… но больше я ничего не умею… и там, куда ты смотришь, писатель — это тот, кто публикует романы, стихи, рассказы…

— А здесь?

— Тот у кого в кармане корочки, от которых довольно дурно пахнет.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×