далее как вчера. С бодрым «доброе утро» она резво проскакала мимо меня, потом я видел, как она уже далеко впереди, у поворота, осадила, перешла на шаг и порядочный кусок ехала, опустив поводья, как во сне… Я же скакал все время ровным аллюром — и, таким образом, мы за короткое время несколько раз обгоняли друг друга.
Ее не назовешь красивой, но в ней есть нечто такое, что отвечает моей давней, затаенной мечте о женщине, мечте, жившей во мне вплоть до самого последнего времени. Такие вещи не поддаются объяснению. Однажды — тому уж, верно, года три — я очень хлопотал получить приглашение в один дом, где она бывала, исключительно ради того, чтобы встретиться с нею. Она и вправду пришла, но в тот раз она меня едва замечала, и нам не пришлось перемолвиться и двумя словами.
А теперь: она-то на переменилась, она все та же. Но что ста лось со мною? Я не узнаю себя.
Нет, порой мне кажется, что жизнь являет нам чересчур уж гнусную физиономию.
Я вернулся сейчас с ночного вызова. Меня подняли телефонным звонком, Сообщили фамилию и адрес и в двух словах существо дела: у оптовика такого-то внезапно тяжело заболел ребенок, вероятно, круп. Натыкаясь то и дело на подвыпивших ночных кутил и проституток, тянувших меня за полы сюртука, я торопливо шагал по улицам. Я разыскал дом в переулке и поднялся на четвертый этаж. Фамилия, которую я услыхал по телефону, а теперь прочитал на дверях, показалась мне знакомой, но я никак не мог сообразить, откуда я ее знаю. Мне открыла женщина в ночной кофточке и нижней юбке — я узнал в ней даму из того ресторана, ту самую давнишнюю злополучную мою знакомую. Понятно: что-то с ее прелестным дитятей, — решил я. Через узкую столовую и пошлейшего вида гостиную, освещаемую в эту минуту закоптелой кухонной лампой, поставленной на краешек нелепой этажерочки, меня провели в спальню, служившую, должно быть, всей семье. Отца семейства я, однако, там не увидел, его не было дома. «Заболел наш старший», — пояснила мне мамаша. Она подвела меня к кроватке. То было не прелестное дитя. То было чудовище. Огромные обезьяньи челюсти, приплюснутый нос, злые и тупые глазки. Идиот, сомнений быть не могло.
Вот так-то — вот каков оказался первенец. Это его носила она тогда под сердцем. Вот каково было то семя жизни, от которого она молила избавить ее, на коленях молила; а я отговорился долгом. Жизнь, я не понимаю тебя!
И вот смерть наконец-то готова сжалиться над ним и над ними и забрать его из жизни, в которой ему и не следовало бы появляться. Так его не отпускают! Они только и жаждут от него избавиться, иначе и быть не может, но, жалкие трусы в глубине души, они все же посылают за мной, врачом, дабы я прогнал добрую и милосердную смерть и сохранил выродку жизнь. И такой же, как они, жалкий трус, я исполняю «свой долг» — исполняю теперь, как исполнил тогда.
Но все эти мысли пришли мне в голову уже позже, а не в те минуты, когда, полусонный, я стоял в чужой комнате у постели больного. Я делал свое дело и ни о чем не думал, — оставался до тех пор, пока был нужен, сделал все, что полагалось сделать, затем ушел. В прихожей я встретил супруга и отца, только что заявившегося домой, малость навеселе.
И ребенок-обезьяна будет жить — возможно, еще долгие годы.
Отвратительное звериное лицо преследует меня и здесь, в моей комнате, глядит на меня злыми тупыми глазками, и я читаю по мим историю его появления на свет.
Он унаследовал те самые глаза, какими мир глядел на его мать, когда она была беременна им. И теми же глазами мир заставил глядеть на содеянное и ее самое, одураченную мать.
И вот вам плод — взгляните, что за роскошь!
Хам-папаша, колотивший ее, маменька, только и озабоченная тем, что скажут родные и знакомые, прислуга, косящаяся на нее исподтишка и в глубине души ужасно довольная, что вот-де, мол, и «хорошие господа» не лучше их, худородных, тетушки и дядюшки с каменными лицами — идиотски негодующие, что попрана их идиотская мораль, священник, торопливо глотающий слова на жалкой свадьбе, не без основания несколько смущенный, что приходится от имени господа призывать договаривающиеся стороны совершить то, что со всей очевидностью уже совершено, — все они внесли свою лепту, все понемногу участвовали в случившемся. Не обошлось и без врача — и врачом был я.
Ведь я мог помочь ей в тот раз, когда она в ужасе и отчаянии валялась у меня в ногах в этой вот самой комнате. А я отговорился долгом, в который и сам-то не верил.
Но разве мог я знать, разве мог предположить…
И ведь именно в данном-то случае я действовал с полной уверенностью. Если я и не верил в «долг» — не верил в него как в некий непреложный, наивысший закон, за который он себя выдает, то все же для меня совершенно ясно было, что в данном случае самым правильным и разумным будет сделать именно то, что по обще принятым понятиям соответствует велению долга. И я сделал пт без колебаний.
Жизнь, я не понимаю тебя.
«Когда ребенок родится уродом, его лучше утопить».
На содержание каждого идиота в Приюте принцессы Евгении тратится ежегодно больше, чем получает годового жалованья молодой здоровый работник.
Снова наступила африканская жара. После полудня над городом в тяжком безветрии дымом висит золотая пыль, и лишь сумерки приносят прохладу и облегчение.
Всякий почти вечер я провожу час-другой за столиком перед Гранд-отелем, посасывая через тоненькую камышинку лимонад. Я люблю час, когда зигзагами, следуя течению Стрёммена, один за другим начинают зажигаться фонари, это самое мое любимое время дня. Чаще всего я сижу там в одиночестве, но сегодня я был в обществе Бирка и Маркеля.
— Слава тебе господи, — сказал Маркель, — наконец-то снова стали зажигать фонари. Без фонарей я чувствую себя в этой белесой тьме как потерянный, надоело уж блуждать вслепую. И хотя я прекрасно понимаю, что делается это исключительно из соображений экономии, мотив как будто вполне уважительный, а все же есть тут эдакий пошловатый привкус, мы точно бы нарочно подлаживаемся под туристский вкус. «Страна полуночного солнца», тьфу ты, дьявол.
— Это верно, — сказал Бирк, — ну, в крайнем случае не зажигали бы две-три ночи под самого Ивана Купалу, когда и вправду почти что светло. В деревне-то наши белые ночи чудо как хороши, а здесь они вроде бы и не к месту. Без огней и город не город. Никогда я не был так счастлив своею принадлежностью к городу, как в те минуты, когда ребенком приезжал ненастным осенним вечером из деревни и видел сверкающие вдоль набережных огни. А деревенские-то, думал я, деревенские-то теперь, бедняги, либо по домам все сидят, либо месят грязь в темнотище. Зато надо признать, — добавил он, — что в деревне совершенно иное звездное небо, нежели у нас. Здесь звезды не выдерживают конкуренции с фонарями. И это жаль.
— Звезды, — сказал Маркель, — не способны освещать нам путь в ночных наших блужданиях. Ужасно грустно, как подумаешь, до какой степени утеряли они всякое практическое значение. Прежде они ведали распорядком всей человеческой жизни, и если заглянуть в любой, самый дешевенький календарь, то может показаться, что ничего с тех пор не переменилось. Трудно отыскать более разительный пример живучести традиции. Вы только задумайтесь: самая популярная в народе книжица заполнена дотошными сведениями о вещах, до которых никому уже нет никакого дела. Все эти знаки зодиака, каких-нибудь две сотни лет назад понятные и последнему деревенскому бедняку, с усердием их изучавшему, ибо он верил, что от них зависит его благополучие, сейчас и для большинства-то образованных — лес темный. Имей Академия наук чувство юмора, она бы неплохо позабавилась, перемешав в календаре Рака, Льва и Деву на манер фантов в шапке; никто бы ничего не заметил. Звездное небо опустилось до роли чисто декоративной. — Он отхлебнул грога и продолжал: — Нет, куда теперь звездам до прежней популярности. Покуда мы верили, что