спускается Саломея. Это совсем не те ступени, по которым поднимаются немецкие туристы, чтобы испытать колонну Пропилей и разразиться торжествующим «Ja!».
Народное предание гласит, что когда лорд Элгин вырвал из портика Эрехтейона одну из Кариатид, прочие ее сестры подняли горестный плач. Такими вот живыми Кариатидами стали современные афинские женщины. Это Саломея-Бильо, в память о которой к ногам Кариатид падают в лунном свете красные гвоздики. Это существующая словно в колебании между неосязаемым и осязаемым Лала, с легчайшим, словно в дымке телом, но с тяжестью в груди, которую поднимают женщины-колонны. Это беженка из Малой Азии, родины Стратиса, с
Оживает (вернее, продолжает жить) не только Акрополь. Оживает Керамик, где рядом с античными памятниками с одной стороны и воспоминанием об академических стихах Димитриоса Папарригопулоса на фоне полуразрушенного здания с другой, звучит совершенно грубо-народный язык и пребывает рядом, затаившее в себе множество страсти тело Саломеи.
Но Акрополь, как и Афины вообще, оживает, то есть имеет смысл только тогда, когда его оживляют живые люди. Иначе он бессмысленный, как эффектная этикетка мыла. Есть совершенно иная Греция — чужая, отстоявшаяся веками, с «несносными классическими колоннами», Греция нерушимая, как колонна, которую не удалось повалить немецким туристам к
Вокруг Акрополя лежат Афины, которые делают Стратиса «неумелым». Эти Афины — не город-символ античности. Персонификация Афин — не богиня мудрости в эффектном шлеме. Персонификация Афин —
Приблизительно посредине «фантасмагории-идеологии», в обрамлении слов академического поэта из прошлого и простонародного, с неправильным ударением слова мальчишки-птицелова из настоящего, с уст любимой Морехода женщины срывается вдруг «без всякой связи и не глядя»: «Ты любишь
При взгляде с Ликабетта Акрополь напоминает корабль,
«Мы — толпа на шхуне, которая странствует много лет со спущенными парусами. Нас мучит голод. Одни из нас утратили рассудок, другие убивают себя сами, некоторые возвращаются к состоянию моллюска. Время от времени кто-нибудь из нас взбирается на мачту, и нам кажется, будто он кричит оттуда о прекрасных берегах — о неведомых странах. Мы видим их. Тогда он спускается опять к нам и становится единственным, кто утверждает, что нет ничего, кроме скалы, мрамора, и соленой воды. Тогда мы в гневе бросаем его в море».
«Вот для чего рождается человек… Для кораблей, которые уходят под воду, для кораблей, которые сгорают…»
Но если корабль и Акрополь и мир человеческий, то Акрополь — тоже мир человеческий. У Сефериса это, действительно, так. Его люди — мраморные статуи и рельефы, оживающие или становящиеся грудой осколков. И сам Акрополь в целом может быть вместилищем времени, «которое, казалось, неподвижно взирало на него из крепости, смежив веки мраморов, словно из глубины некоего безмятежного моря», то «вдруг взрывается и обращает Акрополь в обломки». Люди могут быть и живой природой — растениями. Но не на Акрополе: «на Акрополе нет деревьев, нет плодов, — только мраморы и человеческие тела».
У корабля есть своя стихия. Это море. Это стихия Сефериса.[188] Его трагичность в том, что он оторван от моря. Когда он пребывает вдали от моря, он «болен Афинами». Окружающий его мир становится призрачным. Все представляется утонувшим, погруженным в глубину моря.
«…Все мы были затонувшим кораблем, жизнь которого под водой все еще оказывает влияние на поверхность моря над ним… Пережитое разумом и телом каждого из нас в течение дня должно подняться к поверхности пеной, словно пузыри воздуха от скафандра».
Все пребывает в сумраке, а лунный свет, придающий всему жизнь (потому что он — свет), только усиливает ощущение жизни нереальной (потому что он — лунный, а не солнечный).
«В полдень солнце точило свои зубы о раскаленные мраморы, которые искрились бесконечно малыми вспышками песка, не оставаясь на месте и не исчезая. В одном содрогании явилось внезапное волшебство, ослеплявшее меня в детском моем море, когда все — дома, лодки, берега и острова — казалось подвешенным на шелковой нити, готовой оборваться и во мгновение ока погрузить все в Эреб».
«Свет того, первого полдня поразил его разум и оставил его израненным в мягких ощущениях ночи».
Оставаться в ярких солнечных лучах было трудно: мир детского моря угас. Все вокруг казалось мраморными статуями, видимыми сквозь волны морские, призраками. Персонажи Сефериса — «персонажи» в собственном смысле слова: от латинского persona, производного от греческого pros-opon, буквально «пред-личие», т. е. «личина», «маска». Они носят имена, которые суть наименования: Саломея/Бильо, Мариго/Сфинга, Хлепурас (болезненная бледность Афин и Греции Сефериса), Сосунок, Лала (так
Во время первого своего возвращения в Афины Сеферис пытался оживить эти призраки. Он, действительно, жил
«Для поэта весь вопрос заключается в том, чтобы использовать окружающие его призраки, как осязаемые тела».