там оголодали в тюрьме, вон как жрут и пьют. И терять им нечего. Ужас — и непонятно что делать!
Арина же, как ни странно, почти не боялась. Такая у нее особенность — она всегда словно не вполне понимала, что с нею и вокруг происходит. В школе учителя ругали, а она не могла в толк взять, за что. Как может, так и учится. Или с беременностью этой… Сошлись компанией, выпили, и она выпила, почему не выпить, если все пьют? Потом Аньку ее парень повел в одну комнату (на даче дело было), Ольгу повел другой, а третий повел ее, Арину, в мансарду. Нормальное же дело, они парни, мы девушки. В первый раз должно когда-то это случиться. Это не плохо, не хорошо, а жизнь так устроена, рассуждала Арина, вернее, даже не рассуждала, а чувствовала всем существом. Во время близости не испытала ни особой боли, ни особой радости. Встречалась еще потом с Геной раз пять — не потому, что влюбилась или хотелось удовольствия, а просто: есть у всех парни, вот и у нее теперь парень. И родить собиралась по той же причине: женщина беременеет, значит, надо родить, потому что — почему бы и нет? Арина не видела в этом ни греха, ни достоинства, а только порядок вещей, какую-то извечную необходимость, которой она не вправе распоряжаться, поэтому сердилась на мать, когда та решила вмешаться. Но послушалась ее. И теперь отчасти злорадствует: ты этого хотела, так получи неприятность! Арина восприняла нападение преступников как следствие того, что произошло. Не настояла бы мать на аборте — не поехали бы в Москву. Не поехали бы в Москву — не оказались бы в этом автобусе. Вот пусть она в следующий раз и подумает, надо ли вмешиваться в то, что идет само по себе!
Мельчук чувствовал себя униженным. Не так уж долго ехать до Шумеек, выйти бы там, как всегда, пойти по лесу, а — не дадут, не выпустят. Илья Сергеевич принадлежал к категории тех людей, кто распоряжается, а не выполняет распоряжения (только если свыше, от начальства), поэтому ему было вдвойне противно. К тому же, он помнил о ружье, лежащем над ним на багажной полке. Они пока не обратили на него внимания, но могут обратить. И у них будет два ствола. А если — вскочить, схватить, пальнуть? И — свободен. И другие тоже. Мысль глупая, не успеет. Пока вскочишь, пока расчехлишь, да еще и магазин с патронами надо вставить, он всегда у него отдельно…
Наталья и жалела Куркова, и была на него обижена: утаил от нее пиво… Будто она алкоголичка какая-то. А выпить сейчас не мешало бы — просто чтобы уменьшить напряжение, потому что и страшно, и стыдно бояться этих сволочей. Стыдно уже потому, что ты заведомо выше их, умнее, образованнее, талантливее, а они…
А Курков мучился: болела щека, болел зуб, почти вышибленный ударом Маховца, болела душа. Одна из любимых тем Леонида в разговорах с друзьями-художниками была — экспансия быдла, толпы и тех подлецов, которые с радостью делают быдло еще быдлее, а толпу еще толпее. Он всегда твердил о необходимости сопротивляться моде, не подчиняться ей хотя бы в тех вещах, что делаешь для себя. Да, он тоже выбрасывает на рынок китч — но китч издевательский, пародию на китч, он смеется, что его принимают за чистую монету и покупают. Но вот однажды один губернский босс, мерзавец, о котором все знали, что он мерзавец — и Курков об этом неоднократно публично говорил, — попытался заказать Леониду, одному из лучших портретистов города, свое изображение. За хорошие деньги. Курков отказался. Мерзавец не понял и увеличил гонорар вдвое. Курков все равно отказался и объяснил друзьям, удивлявшимся его упорству: «Важно понимать о себе, что есть хотя бы некоторые вещи, которые не сделаешь ни за какие деньги!» И очень гордился этой фразой, неоднократно ее повторял, и она его подвигла на несколько других очень принципиальных и совестливых поступков, он даже на время отказался поставлять гламурные картинки базарным торговцам. Курков чувствовал, что меняется в лучшую сторону, — и вот это быдло, хамло, это плебейское, почти животное мурло бьет его по харе, по морде, по физиономии, делая его тоже быдлом, и он — что? Да ничего. Утерся.
Но пусть только попробуют еще хоть пальцем тронуть. Курков еще не знал, что он сделает, но был уверен — не смолчит и не утрется.
— Леня, у тебя еще есть? — спросила Наталья.
Курков хотел рассердиться на нее, но подумал, что и самому не помешает хоть немного расслабиться.
Он достал третью бутылку — не скрываясь, почти демонстративно, приставил ее пробкой к металлической окантовке панели столика, вделанного в спинку переднего кресла и сейчас закрытого, резко ударил кулаком (тоже почти демонстративно, но пирующие негодяи не обратили внимания), отпил несколько глотков и передал Наталье. Она тоже приложилась. Курков неожиданно подумал, что если губы их давно уже не соприкасались, то хоть вот так — через горлышко бутылки…
Тепчилин хотел домой, к Варе. Только бы не вздумал никто поднимать сейчас бунт — выйдет боком. Тепчилин человек грамотный, учил в школе физику и помнит, что действие равно противодействию, поэтому лучше не провоцировать. А еще он всегда знал, что не надо связываться с дураками: им ничего не докажешь. Дураков же в этом мире повальное большинство, поэтому Тепчилин ни с кем не связывался, подразумевая дураком каждого. А еще гадко сосало под ложечкой, думалось о желудочной язве, о возможном приступе, который сейчас совсем ни к чему — и без него худо. Если уж быть в заложниках, то здоровым, сделал Тепчилин неожиданный, но логичный вывод, из которого еще логичнее следовало, что быть раненым или даже убитым, если до этого дойдет, тоже лучше в состоянии здоровья.
Старуха Лыткарева, глядя на преступников, думала: вот с кем приходится общаться ее доброму и мягкому Валере, вот кто его гнет, подбивает на гадости, вот кого пришлось убить ее смирному сыну — наверное, ради защиты. И за это его судить? Да благодарность ему вынести, что одним гадом стало меньше! И вообще, тюрьма для настоящих преступников (не таких, как ее Валера, попавших случайно, как попадают в беду, а закоренелых) — одно баловство. Стрелять их надо без суда и следствия. Стреляли бы — не напали бы они сейчас, не жрали бы чужую еду, не наводили бы страх на людей…
Димон, изрядно покуривший, совсем перестал бояться. Он угадал в свертке Мельчука ружье и сейчас выстраивал план, как оказать сопротивление. Подговорить кого-то выбить из рук главного бандита автомат, повалить его. Пока тот будет вырываться, схватить ружье и — бац, бац, бац. Меткими выстрелами наповал их всех. В милиции Димону дадут грамоту и разрешение на бесплатный проезд. А также удостоверение внештатного сотрудника, которое запрещает его обыскивать. Оно же разрешает беспрепятственно проникать в любые притоны. Дилеры будут откупаться, но он денег не возьмет. Он возьмет натурой… Составляя свой план, Димон не собирался выполнять его. Чем хороша благодать, которую несведущие люди называют «дурью»? Тем, что воображаемые действия переживаются настолько реально, что нет никакой необходимости совершать их. Обычный, заурядный человек лежит на диване и думает: надо пойти и сделать то-то и то-то. Идет, делает — и что? А то самое — возвращается опять на исходную позицию, на диван! Человек же с расширенным сознанием может не вставать с дивана, минуя промежуточный примитивный этап, получая результат сразу и непосредственно.
Вика и Тихон, сидя довольно далеко от преступников, шептались, по очереди приникая губами к ушам друг друга.
— Тут у меня написано: при аварии вытянуть шнур, выдавить стекло, — сообщила Вика, кивая на окно.
Украдкой глянув на эту надпись, Тихон ответил:
— На ходу выскакивать? Не сможем. И пока разобьем… Не получится.
— А что делать?
— Подождем, посмотрим.
— Боишься?
— Более-менее.
— А не надо было из дома убегать.
— Я не жалею.
— Ты не храбрись, ты думай, как отсюда выбраться!
Но Тихон не мог об этом думать. Ухо Вики рядом, он шепчет в него — и это, оказывается, интимней и даже, возможно, приятней, чем целоваться. Потому что целоваться — это, как бы сказать, страсть, охота, а так вот шептаться — доверительность. И еще Тихон думал, что у него есть редкий шанс защитить Вику. Это гады могут пристать к ней. А он будет драться. Конечно, его изобьют, но убить не посмеют. Зачем им новые преступления? Они вон даже милиционера не убили, а только связали. Это обнадеживает.
Нина была вне себя: ей не позволили поговорить с отцом. Но одновременно что-то мешало ей воспринимать происходящее как безусловное. Казалось, сейчас эти люди рассмеются и скажут, что они