— Так чего же ты хочешь?
Она опустилась перед ним на колени, схватила его руки, страстно глядела в его лицо, шепотом молила:
— Бросай море! Хочу, чтобы перестал бороздить океан. Бери работу на берегу.
Все это так чудовищно противоречило всему, на что он был готов согласиться, что он не рассердился, а рассмеялся.
— Море бросить? Мне, капитану дальнего плавания Соломатину? Ошалела, форменно ошалела! Сергей Соломатин в дезертиры? Да понимаешь ли ты, чего требуешь? Да ты просто с ума…
Она прервала его, еще горячей доказывала свое, еще настойчивей умоляла. Нет, пусть он не думает, что она сошла с ума, что отдается вздорным мыслям, скверным порывам. Нет, нет, все не так, все по- другому! Она долго думала, она все взвесила. Сергей скоро десять лет ходит по океану, можно сделать и передышку на несколько лет. И она не требует, чтобы он отказался от повышения, нет, не требует. Она понимает: новая организация промысла потребует огромной предварительной подготовки на берегу. И ее должен провести настоящий моряк, знаток моря и промысла, специалист, досконально понимающий все, что может потребоваться рыбаку. Почему не Соломатин, он же всех лучше знает условия труда в океане? Она спрашивает, просит, умоляет — почему не Соломатин?
Он плохо слушал ее, плохо понимал смысл ее требований. И когда она на секунду-две замолчала, он ошеломленно сказал:
— Ведьма ты! Сумасбродная ведьма, вот ты кто!
А она с ликованием услышала в его ответе, что он потрясен, что в нем совершается невидимая ей борьба и что он уже не способен ответить на ее просьбы категорически-резким, убийственным для нее отказом. Она горячо целовала его руки, горячо шептала:
— Да, да, ты прав, ты всегда прав — ведьма! Добавь только — влюбленная ведьма, ведьма, сходящая с ума от тоски. Столько ночей выплакано, столько мыслей передумано! Сережа, милый, люблю, люблю!
10
Приказ о перестройке промысла и наведении порядка на флоте был наконец вывешен — на площади перед «Океанрыбой» и в ее коридорах забушевала буря. У описка отчисленных на берег толпились и шумели — кто, увидев свою фамилию, ругался, кто, с облегчением не найдя себя в списке, сочувствовал незадачливому товарищу. У кабинетов Кантеладзе и Березова не убывала очередь обиженных.
Шмыгов не поверил глазам, когда обнаружил себя среди списанных. Со свитой друзей, предвкушающих занимательное зрелище, механик поднялся «взять на гак» управляющего. Шумная толпа забила приемную. К Кантеладзе пустили одного Шмыгова, остальным секретарша приказала вести себя тихо. Она была строгая — гомон спал.
Кантеладзе приветливо подал руку, усадил Шмыгова в кресло так уважительно, что механик не сумел начать разговора и с минуту только молча смотрел на управляющего.
А тот отвечал на возмущенный взгляд старшего механика такой радостной и доброй улыбкой, словно Шмыгов оказал ему честь своим приходом и собираются они вовсе не спорить и, может быть, даже ссориться, а хотят взаимно порадоваться, как хорошо складываются дела в их родном учреждении.
И выждав ровно столько, чтобы сбить у Шмыгова ярость, Кантеладзе заговорил первый.
Шалва Георгиевич Кантеладзе, невысокий, плотный, важный, темнощекий и темноглазый, был из начальников, которых подчиненные побаиваются, хотя он и голоса, глуховатого и неторопливого, никогда не повышал и на выговоры не был щедр. Моряк из средних, он брал организаторским умением — за шесть лет его работы в Светломорске маленькое береговое предприятие превратилось в один из крупнейших рыбодобывающих трестов страны. Говорили, что у него сильные приятели в министерстве — и это способствует его успехам, о нем посмеивались: «Шалва — инвалид, одна рука здесь, другая в центре». А Муханов, начавший работу в «Океанрыбе» еще до появления Кантеладзе, шутил по-своему: «Наш управляющий — трехрукий и десятиглазый. Все вокруг видит, держит одну руку на пульсе наших интересов в Москве, а две оставшиеся так энергично орудуют при нем, что только удивляться!»
— Много ждем от вас, Сергей Севастьянович, — ласково сказал управляющий. — Убивает ремонтная база, товарищ Шмыгов, просто режет, будете теперь поднимать на ноги ремонтников.
— Не буду! — объявил Шмыгов грозно. — Меня в ремонтники? Да тот двух дней не проживет, кто такое надумает!
Кантеладзе с улыбкой развел руками.
— Третий день живем, дорогой, третий день как подписан приказ — ничего, еще собираемся жить. Говорю вам…
— И слышать не хочу! Весь род мой на судах, а я на берегу, да? Еще Петр Великий не родился, а Шмыговы рыбачили в море!
Управляющий засмеялся.
— Рыбачили в море! Весло да парус — вот и вся техника. А мы, дорогой товарищ Шмыгов, индустрия. И кто лучше вас знает судовые двигатели, кто, укажите? Нет, кончим, кончим на этом, дорогой. Приживайтесь на берегу.
— Тогда у вас не переведутся штормы на берегу! — посулил механик и, выскочив в приемную, позвал, кто пожелает, идти с ним заливать горе. Но мало кому захотелось уходить из бурлящей «Океанрыбы».
Среди обиженных был и Шарутин, его перемещали на метеостанцию в порту. Мрачный штурман, повстречав Мишу, скорбно пробубнил стихи о лихой судьбе, превращающей мореплавателя в клерка. «Я теперь знаешь кто? Метеолух!»— сказал он. И, повторяя понравившееся словечко «метеолух», мощно возгласил: «Наблюдать невидимые сполохи, бури линиями изображать, не боками, цифрами дрожать — вот судьба презренных метеолухов!» Стихотворным возмущением, впрочем, и ограничился его протест — штурман покорно пошел на новое место работы.
Попросил приема у Кантеладзе и Карнович.
Кантеладзе разговаривал по трем телефонам сразу: две трубки прижимал к ушам, третья лежала на столе. На столике стояло пять телефонных аппаратов, каждый особого цвета.
— Да, да, постараюсь утрясти в Москве и доложу вам, — негромко произнес Кантеладзе в оранжевую трубку и положил ее на аппарат. — План составлял не я, план спущен министерством, надо выполнять, дорогой, надо выполнять! — прокричал он в черную трубку и тоже возвратил ее на столик, а в белую сердито сказал — Нет, вы слышали разговор? Я от людей требую промысла, а на чем они будут промышлять в океане? На шлюпках? — Слушая, он свободной рукой чертил что-то на листе бумаги. — Короче, пиши докладную, что не можешь. А мы тебе тоже напишем — выговор! Вот так, дорогой!
Он оставил телефоны и протянул руку. Широкое, темное лицо дружески улыбалось, под мощными, седеющими бровями сверкали черные насмешливые глаза.
— Садись, Леонтий Леонидович, садись, дорогой. — Кантеладзе знал в лицо и по имени всех своих капитанов, старпомов и стармехов. — Ты Юлия Цезаря знаешь? Ну, лично не удалось познакомиться, понимаю, а слыхал? Юлий Цезарь делал два дела сразу — одевался и диктовал секретарю. У нас в управлении пришлось бы императору доучиваться еще на два дела, чтобы вышло четыре. Что же ты молчишь, дорогой? Жалуйся! Стесняться — нехорошо, я не люблю!
— Я насчет выхода в океан. «Бирюза» возвратилась с промысла…
— Знаю. Не поставили твою «Бирюзу» опять в океан, назначили на Балтику. Обида, конечно. И правильно, что жалуешься, не уважал бы, если бы смолчал. Меня бы так обидели — кулаком бы по столу стучал!
— Так в чем же дело, хотел бы я знать? Почему другие люди в океан, а мне рейсовое направление в прибрежные лужи? За что такая немилость?
Кантеладзе некоторое время, не сводя с лица дружелюбного выражения, молча смотрел на разозленного молодого капитана. С Карновичем нельзя было так просто разговаривать, как с другими, к