Дорогой Виктор Александрович, спешу Вам сообщить печальную весть. «Новый мир» не будет печатать Ваш роман. Тевекелян[267] всей душой за печатание, вся редакция как будто тоже. Но Наровчатов резко против. Он сам работал над этой темой, и Ваш роман категорически не нравится ему. В редакции огорчились, стараются напечатать его в другом месте, но пока не решаются сообщить Вам об отказе. Может быть, и удастся? Чем черт не шутит.
У нас ничего нового. Погода меняется по десять раз в день, мое сердце это не любит и часто болит. «Пора, брат, пора!» Я еще не чувствую себя старой, но мне очень много лет… Вот и думаю, что скоро умру.
Здесь, в Переделкине, как нанятые поют соловьи (у нас в саду). Сирень только начала распускаться.
Я читаю книгу о Юткевиче[268] и раскладываю пасьянсы, после каждой трапезы и перед сном.
Обнимаем Вас.
Не забывайте меня.
Привет Анне.
Ваша
91
Дорогая Лиля Юрьевна!
Спасибо за вести о «Новом мире». Я так и знал (а что могло быть другое?).
В Переделкине перемены погоды, а здесь стабильный холод. И жидкий дождь. Лежу потихоньку, читаю чушь, у-ка-лы-ва-ют.
Журнал в Париже, который хотели сделать обо мне, провалился. Пытаются сделать книгу. Робель переводит книгу стихов В. Бокова (!!!).[269] Хорош вкус. Не пора ли мне иметь хотя бы за границей — дела не с друзьями? Они хотят открыть счет «счастья» на двух стульях, на двух странах, а в общем-то — побирушки на Алигер, на Бокове.
Простите за столь резкий отзыв о наших общих друзьях. Но если посмотреть с холодным вниманием — по какому праву Робель законсервировал мои рукописи? И сам не гам и другому не дам. По какому праву они меня обжуливают десять лет, обещая издать книгу? Я бы давно издал в Париже и без серпов и молотов.
Молчу, иначе будет уже не письмо, а филиппика. Молчу и смотрю холодно и злобно и на своих бедных, и на этих — «свободных» лавочников от литературы, да и от жизни.
Молчу, ибо когда заговорю, мне же всех хуже.
Есть ли грибочки? Мне, видно, и в это лето не пособирать. Мечтаю о лесе, о грибах, о своей Эстонии, о своем хуторе, где было так хорошо, как уже не ждать. Я не хандрю, я злюсь, а это — признак оптимизма.
Будьте здоровы!
Все объятья мои — Вам! Вас<илию> Абг<аровичу> — привет!
Ваш
92
Дорогой Виктор Александрович, вчера была у меня Марианна и привезла газету с Вашей фотографией и большой хвалебной статьей о Вас. Не посылаю Вам — боюсь, что не дойдет. Марианна будет в Ленинграде и привезет ее Вам. Она перевела книгу стихов Маяковского и прозу Пастернака (без «Живаго»).[270] Вы — моя реклама и я очень обрадовалась статье.
У нас бесконечный дождь и мы сидим в Переделкине, оттого, что здесь в комнатах тепло — топят, а в московских квартирах — собачий холод.
Привет Анне.
Обнимаем.
93
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не писал столь долго — все было в неизвестности, а чего смущать Вас своей неизбывной неизвестностью?
Вот какова неизвестность:
месяц был в Отепя, на своем хуторе, и был счастлив. Один. С хозяйкой, которая меня любит и стирает, и — ни слова по-русски. С песиком Микки, одиннадцать лет назад я взял его на хутор щенком — и жив, сукин сын в прямом смысле этого слова. Я не был три года — узнал, как Одиссея (кстати, у Есенина — «по-байроновски наша собачонка меня встречала прямо у ворот»[271] — бедный великий Есенин! Никакой собачонки у Байрона не было, да и ворот собственных тоже, спутал «классик» с Гомером).
Так втроем и жили: 70 лет, сорок лет и одиннадцать лет — три поколения. Сначала был растерян, ибо три года вообще не писал, потом потихоньку походил в лес, посмотрел грибочки — на месте и хороши, походил по ночам — холмы, тьма, ни души, разве песик на далеком хуторе вскрикнет — «ой-ой-ой!»…
Вот и написал почти новую и тематически и по стилистике книгу стихов![272] Вскоре перепечатаю и обязательно пришлю, ибо сам ею доволен, — что-то новое! (для меня, конечно!) А пережевывать старье собственное — ненавижу. Как и себя вчерашнего — всегда!
Приехал в Ленинград, действительно счастливый, и, как всегда в таких случаях, — мордой об стол! Цензура бесповоротно зарезала повесть о Мировиче (помните, из романа о Державине и Петре III?). Поднял на ноги деканат исторического факультета, всех, кого мог, поднял — еще энергия лета. Длинная, скандальная и позорная история была по всем инстанциям, но повесть отстоял, она уже подписана, будет в № 10 журнала «Аврора».[273] Кастрированная ровно наполовину (конечно же, кастрированы куски лучшие), остался какой-то абсурдный трактат с диалогами, дикость, но — теперь можно драться в издательстве (а читатель, как всегда, мистифицирован!). Но сейчас не до читателя. Хоть так, раз живем в таком мире.
Подписал гранки своего избранного. Это не Андреевское (приписано рукой: Вознесенск <ого>) — томообразнее, книжечка-то на 185 страничек[274], почти все юношеское — 16-ти-летназаднее, но кое-что пока удалось и там из неопубликованного, и если… то и это кое-что — кое-что. Вот так и живем — от кое-что до кое-что. Мерзость, ярость, нищета, но… данность. Только открываю глаза, смеюсь как шакал — сквозь глаза, ибо слезы все выслезились.
Еще весной получил вызов в Чехословакию от своего переводчика. (Никогда его не видел в глаза.) Сейчас получил паспорт. Написал письмо — когда приехать и жду когда. А деньги на исходе… Если бы друг был этот чех, а то… как стеснять, их? Как быть там, если не знаю в Чехии ни единого человека, а кого знал