— То есть? — не понял я.
— Не подслащивай пилюлю, ни под кого не подстраивайся! Не занимайся саморедактированием. Для политической обработки материала есть я. А ты пиши сермягу!
Эти советы я запомнил.
Но места в газете — репортера — мудрый и добрый Саша все не предлагал и не предлагал. Даже на оклад в сто рублей. Даже на договор. А за весьма большой материал о молодом летчике из Быкова я получил семь рублей восемьдесят копеек. Это за две недели работы. Не прокормишься.
Я потихоньку начал искать работу в других местах. Приходил во многие организации и предприятия и предлагал-предлагал-предлагал свои услуги. Делал вторую тотальную попытку устроиться на службу. Но даже в тех местах, где висели вывески «Требуются, требуются, требуются», никто меня почему-то не брал.
Уже совершенно потерявший всякую надежду, я заглянул в музей революционного писателя Беднякова. И — о, чудо! — там оказалась свободна ставка младшего научного сотрудника. С огромным окладом… В сто рублей.
Сердобольная и экспресcивная директриса Галина Ивановна Доброва (на вид ей было лет шестьдесят) почему-то в меня поверила.
Она сказала:
— Даю вам неделю испытательного срока. Пока просто приходите в музей, перечитайте величайшего из величайших Николая Алексеевича Беднякова. И будем решать вопрос.
Я согласился. Я делал все, что меня просили. И через неделю директриса взяла меня на работу, за что я был ей бесконечно признателен.
…Осенняя перестроечная Москва 1988 года пробуждалась от короткой, как передышка боксеров между раундами, ночи. Затаившаяся улица Горького накапливала силы, чтобы где-то часам к восьми-девяти вскрыться, точно река во время половодья. Заспанный милиционер, размахивая жезлом регулировщика, шел в свою стеклянную каморку, расположенную под часами, рядом с памятником Пушкину, или как говорили когда-то, с Пампушемнатвербуле. Фотографы, имеющие патент на ИТД, устанавливали свою несоветскую хитроумную аппаратуру. Бесчисленные нервные приезжие начинали спрашивать у дворников, метущих тротуар, и у блюстителей порядка, как добраться до Елисеевского магазина.
И вот пробило восемь часов. Вскрылась Тверская, как река, и побежала «куда не знает». В сторону Красной площади и Белорусского вокзала, Неглинки и Арбата. От напора людей центр стал трещать по швам, как бы стала трещать курточка самого крупного мужского размера на одном из моих знакомых шеф- поваров из ресторана «Прага». Закипел, зашумел московский муравейник.
МНСы и СНСы
…Наталье Семеновне Дубовой исполнилось двадцать четыре года. Она выросла в семье очень почтенных родителей. Ее мама работала директором школы, папа преподавал в Московском (областном) педагогическом институте имени Крупской. Наташа старалась не отставать от папеньки с маменькой. И, как завещал дедушка Ленин, училась, училась, училась. Упорно и вдохновенно. За что и была после окончания школы осчастливлена очень необходимым при поступлении в ВУЗ пятерочным аттестатом и золотой медалью. Не беда, что юная Наташенька, как она сама рассказывала своим знакомым, всю математику, физику и химию сдирала у двух своих лучших подруг: Светки Ивановой (Светки большой) и Светки Миллер (Светки маленькой) — у этих двух девушек сдирал весь класс и математику, и физику, и химию… Да и сами учителя порой консультировались у них по тем или иным вопросам школьной программы. У Светки Ивановой папа работал на кафедре высшей математики ФИЗТЕХа, а Светка Миллер просто такой умной уродилась.
Словом, жила-была Наташа, как и полагается жить простой советской комсомолке. Чyдно жила, как она сама любила повторять. И выглядела весьма импозантно. Всегда строгое платье, аккуратная прическа, завитые каштановые волосы, немного припудренные щечки и подкрашенные веки, голубенькие глазки да чуть вздернутый носик.
Будучи студенткой, двадцати лет отроду она вышла замуж за своего былого одноклассника Диму Дубова, статного, усатого, широкоплечего мастера спорта по гребле.
В двадцать два года она закончила с красным дипломом институт, и маман устроила ее по блату в музей пролетарского писателя Беднякова.
…Леонид Мефодьевич Ерошкин свою сознательную тридцатипятилетнюю жизнь, начиная со студенческой скамьи, посвятил борьбе с Зеленым Змием. И боролся с ним весьма успешно.
— А что, — говорил своим приятелям Леонид Мефодьевич, — я большую пользу государству принес и приношу, выпивая эту гадость, отбирая ее у других. Выпил бы ее какой-нибудь молоденький пацаненок, вьюноша зелененький, да и в козленочка бы оборотился, а то я все беру на себя!
В краткие дни отдыха от борьбы с Зеленым Змием Леонид Мефодьевич делал другие, менее важные, но все-таки достаточно серьезные дела — окончил международное отделение журфака МГУ, аспирантуру при том же ВУЗе, защитил кандидатскую диссертацию, что удается далеко не всем. И ровнехонько одиннадцать лет Леонид Мефодьевич проработал в международной редакции Московского радио — корреспондентом отдела стран Азии и Африки.
Когда началась Перестройка, Леня быстро сообразил, что больше ему не дадут все «брать на себя» в такой солидной фирме, как Гостелерадио. К тому же неспокойная жизнь международного «афро- азиатского» репортера за долгие одиннадцать лет ему изрядно надоела. И после полученного очередного устного строгача Леня отошел в сторону, то есть с журналистикой завязал.
Мама Лени, Нелли Израилевна Лившиц, трудилась завом «экспозиции» в Государственном музее другого пролетарского писателя — Несчастного. Она быстренько пристроила сыночка научным сотрудником в музей Беднякова.
Леня имел много положительных качеств. Например, к женщинам относился как истинный демократ: любил всех без разбора, причем никогда не предохранялся. И называл себя сексуал-демократом. Ни разу при всей своей пламенной любвеобильности Леня не заразился, а вот его женщины частенько попадали в интересное положение. Леня жить иначе не мог. Он видел грех в употреблении противозачаточных средств, а точнее, ему было просто не очень приятно совокупляться в презервативе. Сколько у него детей — Ерошкин не знал. Но любил повторять: «Мужчина должен жить так, чтобы десятки женщин- посетительниц кладбища говорили своим детям, показывая на ухоженную могилку:
— Здесь похоронен твой папа! — И при этом смахивали бы слезу».
…Тридцатидвухлетний Виталий Оттович Шульц происходил из двух старинных родов. С одной стороны, он был потомком прибалтийских немцев. А с другой — правнуком волжских русских купцов. Сам же Шульц родился и вырос в Москве, окончил Историко-архивный институт, где долгое время трудился проректором по учебной части его величавый сановный папаша.
Карьера у Виталия Оттовича сложилась не просто, хотя начиналась просто блестяще. Закончив ВУЗ, он сразу попал — разумеется, по протекции! — в аспирантуру и преподаватели научного коммунизма в Геолого-разведочный институт. Писал диссертацию. Будущее представлялось светлым и вполне определенным, но вдруг папашка за что-то полетел с должности. Разумеется, тут же полетел и младший Щульц. Ударился больно, но не смертельно. Устроился преподавать историю в Индустриальный техникум. Начал делать карьеру. Но и тут неблагосклонная судьба настигла бедного Шульца. Он влюбился, да ладно бы в какую-нибудь математичку или химичку, нет, втрескался по уши в одну из своих юных, очаровательных учениц, которая необдуманно и вызывающе безответственно от него, Шульца, забеременела. Когда живот ученицы стал приобретать пугающие размеры огромного школьного глобуса, Шульц перевел студентку в другой техникум, а сам вовсе оставил педагогическую деятельность. Во избежание каких бы то ни было никому не нужных инцидентов. Так перепугался.