недоверием. Он природный британец, однако ему еще никогда не удавалось убедить в своей национальности хотя бы одного чиновника. Он льстит себе мыслью, что он честен, однако его очень редко принимают за кого-нибудь получше шпиона. Нет ни одного нелепого и неблаговидного средства к жизни, которое не приписывалось бы ему недоверчивыми чиновниками или народом.
Я не могу понять причину этого. Я, как все другие, бывал в церкви и сидел за столом хороших людей, но на мне не осталось отпечатка от этого. Я кажусь всем официальным очкам таким же чуждым, как дикий индеец. Им представляется, что я мог приехать из любой части земного шара, кроме той, из которой я действительно явился. Мои предки напрасно трудились, и славная конституция не в силах охранять меня во время моих скитаний по чужим землям. Поверьте, великая вещь — воплощать собой хороший нормальный тип того народа, к которому вы принадлежите.
По дороге в Мобеж ни у кого не спросили бумаг, кроме меня, и хотя я отчаянно цеплялся за мои права, но мне пришлось выбирать между унижением и высадкой из поезда. Мне было неприятно уступить, но я желал быть в Мобеже.
Мобеж — укрепленный город с очень хорошей гостиницей «Большой олень». Казалось, город был главным образом населен солдатами и купцами, по крайней мере, мы видели только эти два рода людей да слуг гостиницы. Мы остались некоторое время в Мобеже, так как байдарки не спешили за нами, и, наконец, они безнадежно застряли на таможне, нам даже пришлось вернуться и освободить их. Делать и смотреть в городе было нечего. Нас хорошо кормили, это было важно, но других удовольствий не было.
Сигаретку чуть не арестовали, обвинив его в желании начертить укрепления, хотя он был безнадежно неспособен исполнить эту задачу. Кроме того, как я предполагаю, каждая воинственная нация уже имеетт планы всех крепостей других стран, и подобные предосторожности похожи на старательное запирание дверей хлева, когда стадо уже ушло. Я думаю, что это делается с целью поддерживать в народе хорошее настроение. Очень хорошо убедить людей в том, что они хранят тайну. Это заставляет их придавать себе большее значение. Даже франкмасоны, о которых говорилось до пресыщения, сохраняют известного рода гордость, и каждый бакалейщик-масон, каким бы честным, безвредным и пустоголовым он ни сознавал себя, возвращается домой после одного из их сборищ, чувствуя себя человеком очень значительным.
Удивительно, как двое людей (если их двое) могут хорошо жить в том городе, где у них нет знакомых. Мне кажется, созерцание жизни, в которой человек не принимает участия, парализует его личные желания. Он довольствуется ролью зрителя. Булочник стоит на порогей лавки; полковник, украшенный тремя медалями, идет вечером в кафе; войска барабанят и трубят и, как храбрые львы, взбираются на укрепления. Не хватит слов, чтобы описать, как спокойно смотрит на все это чуждый человек.
Там, где вы пустили некоторые корни, вы волей-неволей выходите из равнодушия. Вы участвуете в жизни, ваши друзья бьются в армии. Но в чужом городе, недостаточно маленьком, чтобы слишком скоро ознакомиться с ним, но и не настолько большом, чтобы он привлекал много путешественников, вы стоите так далеко отъ всех волнений, что положительно не видите, что могли бы подойти ближе к жизни; вы так мало испытываете участия к людям, что забываете, что вы человек. Может быть, очень скоро вы перестали бы и быть человеком. Гимнософисты идут в лес, там их окружает природа, полная поэзии, они на каждом шагу встречают романы. Было бы целесообразнее, если бы они селились в скучных провинциальных городах, где видели бы достаточно образчиков человечества, чтобы это отнимало у них желание видеть большее количество людей, да кроме того, смотрели бы лишь на внешнюю сторону жизни. Внешность существования так же мертва для нас, как пустые формальности, и говорит нашему зрению и слуху мертвым языком, и не имеет большего значения, нежели брань или приветствие. Мы так привыкли видеть, как в воскресные дни в церковь идут супружеские пары, что совершенно забываем, что они изображают, и романистам приходится оправдывать незаконную любовь, когда они желают показать нам, как хорошо, если мужчина и женщина живут друг для друга.
Однако в Мобеже нашелся человек, показавший мне не одну свою оболочку. Я говорю о кучере омнибуса гостиницы, это был человек с искрой чего-то человеческого в душе. Он слышал о нашем маленьком путешествии и пришел выразить мне свое завистливое сочувствие. Как ему хочется отправиться путешествовать, сказал он мне. Как ему хочется посмотреть свет раньше, чем он уйдет в могилу…
— Я еду на станцию, — сказал он. — Прекрасно, потом я еду обратно. И так каждый день целую неделю. Боже мой, неужели это жизнь?
Я не мог сказать, что нахожу это жизнью для него. Кучер просил меня сообщить, где я побывал и куда надеялся отправиться. Слушая меня, бедный малый вздохнул. Разве он не мог бы сделаться храбрым африканским путешественником, или отправиться в Индию за Дреком? Но теперь неблагоприятное время для людей с бродячими наклонностями. Тот, кто может прочнее усидеть на трехногом стуле, получает богатство и славу.
Не знаю, ездит ли до сих пор мой друг с омнибусом «Большого оленя»? Вряд ли; когда мы были в Мобеже, он, казалось, собирался возмутиться, и, быть может, наше появление дало ему последний хороший толчок. Ведь для него в тысячу раз лучше сделаться бродягой, чинить горшки и сковородки, сидя у дороги, спать под деревьями и каждый день видеть восход и закат на новом горизонте, нежели ездить с омнибусом. Мне кажется, будто я слышу, как вы говорите, что положение кучера омнибуса гостиницы — почтенное. Прекрасно. Но разве имеют право люди, не дорожащие подобным почетом, отнимать у других доступ к нему? Предположим, мне не нравится какое-нибудь кушанье, а вы говорите, что все остальные, сидящие за столом, очень любят его. Что я должен сделать? Полагаю, не доедать этого кушанья до конца. Почтенное положение вещь хорошая, не она не может пересиливать всех остальных соображений! Я не говорю, что это дело вкуса, отнюдь нет, я только хочу заметить, что если положение не нравится человеку, кажется ему ненужным, стеснительным и бесполезным, то будь оно так же почтенно, как церковь Англии, чем скорее он покинет его, тем для него лучше.
ГЛАВА V
По Самбре, обращенной в канал, — в Карт
В три часа пополудни все служащие в «Олене» проводили нас до воды. Кучер омнибуса смотрел на нас широко раскрытыми дикими глазами. Бедная птица в клетке! Разве я сам не помню время, когда я ходил на станцию и смотрел, как один поезд за другим уносил свободных людей в темноту ночи, когда я читал на расписаниях названия отдаленных мест, чувствуя невыразимое желание уехать?
Не успели мы миновать укрепления, как начался дождь. Дул противный ветер, налетавший яростными порывами, вид окрестностей не был милосерднее неба. Мы плыли по местности совершенно обнаженной, скудно поросшей кустарниками и украшенной только многочисленными фабричными трубами. Мы вышли на унавоженный луг, между подстриженными деревьями, и хотели, воспользовавшись минутами светлой погоды, выкурить по трубке. Ветер дул так сильно, что нам оставалось только курить. Кроме нескольких грязных фабрик ничто не привлекало нашего внимания. Невдалеке от нас стояла группа детей под предводительством высокой девочки, они все время смотрели на двух незнакомцев и, право, не знаю, что думали о нас.
В Омоне мы встретили шлюзы, почти непроходимые, место для высадки было очень круто и высоко, спуск же находился на порядочно далеком расстоянии. С дюжину суровых рабочих протянули нам руки и помогли вытащить байдарки. Они отказались от всякого вознаграждения и, что еще лучше, отказались без всякой обиды.
— Таков у нас обычай, — сказали они.
Это очень приличная манера. В Шотландии, где вам также помогают без платы, простолюдины отказываются от ваших денег с таким видом, точно вы хотели подкупить избирателей. Когда люди решаются поступать благородно, им следует считать, что чувство собственного достоинства присуще и всем остальным. Но в наших милейших саксонских странах, где мы трудимся семь десятков лет подряд и большей частью среди грязи, где ветер свистит в наших ушах от рождения до могилы, все хорошее и дурное, что мы делаем, мы делаем заносчиво, почти обидным образом, даже милостыню мы превращаем в акт войны против существующего зла.
После Омона вышло солнце и ветер спал. На веслах мы прошли за стальные заводы и очутились в