— В таком случае вы, черт побери, никак не могли расти вместе.
— Меня эти десять лет не волновали, — пояснил я. — Я снова стал маленьким, потому мы и росли вместе. И я никогда об этом не жалел.
— Тебя впору в цирке показывать, — заметил Снайпер. — Надо же, человек, который по желанию становится маленьким.
— Твои циничные замечания меня не волнуют, — отрезал я. — Тебе этого не понять. Ты ничего не знаешь про меня и про Паулу.
— Она не продается, — сказал он. — Я никогда ее не продам.
Затем он разъяснил мне, какой я инфантильный дурак, какое смехотворное ничтожество, какой отсталый деревенский торгаш. Я, мол, застрял в подростках. И он хочет дать мне совет: не стоит воображать, будто эта миллионная картина прибавила мне толику роста или сделала хоть чуточку примечательней, я как был, так и остался паршивым багетчиком и если хоть раз попробую оторвать взгляд от своего стола, то наверняка окочурюсь от головокружения и ужаса, так что самое милое дело для меня — покрепче держаться за стусло, тюбик с клеем да угольник.
Каждое его слово было правдой.
А потом он захохотал, громко, раскатисто, словно рычал и орал на меня, — пришлось отвести трубку подальше от уха, чтобы не оглохнуть.
Лучше бы он обсмеял меня так с самого начала, заткнул мне рот, не дал сказать ни слова.
— Но Пауле мы об этом не скажем.
— Да, — согласился я, — пожалуй.
После я лег на пол, вытянулся во весь рост, есть у меня такая привычка. Пол — самое надежное место для лежания. Вероятно, я даже вздремнул, точно не помню. Но немного погодя — минут через пятнадцать или через час — встал, прошел в магазин, отключил сигнализацию и отпер дверь. И табличку снял, ту, с надписью «ЗАКРЫТО, ПО БОЛЕЗНИ». Я вправду чувствовал себя так, будто разом полностью выздоровел.
Задним числом я пожалел об этом. Мог бы разложить пасьянс. Мог бы заняться чем угодно. Только вот открывать магазин мне не следовало.
Пришел клиент. Я решил, что он клиент.
Он прошелся по магазину, рассматривая картины, одну за другой, потом осторожно отодвинул драпировку и заглянул в мастерскую; на нем было теплое синее пальто с поясом, с виду вроде бы мой ровесник, жесткие черные волосы зигзагом зачесаны на лоб. Временами он останавливался, потирал указательным пальцем подбородок, словно эти подлинные, писанные маслом картины внушали ему не то задумчивость, не то неуверенность.
— Маленькие стоят четыре сотни, — сообщил я. — Большие — шесть.
— Вообще-то я в искусстве не разбираюсь. Однако иные твои картины прямо-таки берут за душу, притягивают к себе.
— Совсем равнодушным быть невозможно, — заметил я. — Хоть до судорог в мышцах себя мучай, а полного равнодушия все равно не добьешься.
Он поднял голову и уставился на меня, смотрел долго, пристально, словно я тоже картина, изображающая нечто более примечательное и более оригинальное, нежели думалось поначалу. И я почесал лысину.
— Всё и всегда пребывает в движенье и возвращается снова и снова, — сказал он. — Пропасть невозможно.
Это цитата, я узнал ее. Только не мог вспомнить, кому она принадлежит, и сейчас не вспомнил. Возможно, Ницше.
Затем он представился. Сказал:
— Наверно, я должен представиться.
— В этом нет нужды, — сказал я. — Большинство клиентов остаются для меня безымянными. Нельзя же зацикливаться на всех и каждом.
Оказалось, он из налогового ведомства. Из губернского налогового управления. Назвался, по-моему, начальником инспекции.
— Вот оно что, — сказал я. — Вообще-то я мог бы и догадаться. Глядя, как ты рассматриваешь картины.
— В последнее время ты невероятные сделки провернул. Огромными суммами ворочаешь. Признаться, в нашем округе редко услышишь о таких деньжищах. А уж на бумаге мы их вовсе не видим.
— Да, я и сам недоумеваю. Иной раз проснусь ночью и поневоле спускаюсь сюда, включаю свет, чтобы удостовериться, что все это правда. Хотя для меня дело вовсе не в деньгах.
— Неужели? Но если не в деньгах, то в чем же тогда?
— Искусство и деньги — два разных мира. Искусство не виновато, что на него есть рыночный спрос. Но даже самые грязные деньги не могут запачкать настоящее произведение искусства. Искусство всегда совершенно чисто и непорочно. Все подлинное, настоящее исполнено чистоты.
— Звучит прямо как выдержка из книги, — заметил он.
— Да, так оно и есть.
— О каких же грязных деньгах ты говорил?
— Да о любых. Так в цитате.
— Но ведь ты занимаешься коммерцией. — Широким жестом он обвел стены. — Это — источник дохода. Торговое предприятие.
— Надо же каким-то образом зарабатывать на жизнь, — сказал я. — Вот я и делаю, что могу. И питаюсь, считай, одной только кашей да кефиром.
Я упомянул про кашу и кефир, хотя знать не знал, касается ли это его.
— Очень нас заинтриговали твои дела, — сказал он. — В последнее время. Я имею в виду, наше ведомство. И хоть убей, никак у нас концы с концами не сходятся.
— Так и незачем вам за меня переживать. Я всегда своими силами управляюсь.
— Суммы-то огромные. Откуда они? Мы ведь читаем газеты.
— Н-да, в самом деле можно подумать, что все это чистейшая выдумка. Я стараюсь не читать газеты.
— Так вот, у меня к тебе дело. Мы хотим узнать побольше. Действительно хотим, чтобы ты разъяснил нам эту историю.
— В сущности, ничего особо странного и удивительного здесь нет, — сказал я.
Засим я сообщил ему все то, что изложил на предшествующих (девяноста восьми) страницах, начиная с прадеда из Рагшё и миссионерских аукционов и кончая им самим и нынешним днем, когда он вошел в магазин, а я принял его за обычного клиента. Поднялся с ним в квартиру, показал черный ларец, потом дал прочитать замысловатые прадедовы буквы, «СЛАВА ТЕБЕ, ГОСПОДИ», предложил на пробу сыграть на дедовом фортепиано, чтобы он почуял приятный запах вишневого и грушевого дерева, разыскал старые бумаги, показал строчки и подробности, которые могли его заинтересовать, дедовы непонятные чертежи, и бабушкины кассовые книги, и чеки на весь купленный отцом сахар и дрожжи, и мой гимназический аттестат, и мамино свидетельство о смерти. Усадил его в кресло перед книжными стеллажами, а сам рассказывал стоя, наслаждался, что имею слушателя, приятно было рассказывать так долго, со всеми подробностями, рассказ я сопровождал надлежащими жестами, имитировал голоса, изображал походку и движения тех или иных людей, а он внимательно слушал. Я и на мандолине ему сыграл, «О sole mio». Он мне понравился. А наши с Паулой марионетки вызвали у него совершенно искренний, неподдельный смех.
Когда я в конце концов умолк, сказав напоследок:
— А теперь мы с тобой сидим тут вдвоем, — он заметил:
— Вообще-то все это звучит не очень правдоподобно. — Он помял рукой подбородок, словно от необъяснимой боли, и повторил: — Нет, ни один разумный человек этому не поверит. За километр фальшью разит.