церкви могли соперничать с любым собором. Церемонии и процессии, шествовавшие по деревням, отличались помпезностью, ошеломлявшей очевидцев. Золото, пурпур, беличий мех, шелк, кружева, парча были достойной оправой для дароносиц, подсвечников и епископских посохов, вздымавшихся над головами. Каноники были в своих высоких шапках, певчие надевали островерхие колпаки, и даже лошади, покрытые роскошными попонами, словно прелаты, расточали вокруг себя запах фимиама.

Но особое внимание хозяин здешних мест уделял церковному хору. Исходя из личных пристрастий, а также потому, что лучше всего почтить ангелочков, вознесшихся после резни в Вифлееме, могут своими чудными голосами певцы, не достигшие половой зрелости, Жиль неустанно выискивал юных певчих для своей церкви и проверял их голоса и прочие стати. Действительно, мало было иметь чудный голос, требовалось, чтобы при божественном голосе они были столь же прекрасны и лицом, и телом. От песнопений же, которые их заставляли разучивать, Жиль хотел только одного: чтобы они брали его за душу. Разве это так уж много, когда речь идет о том, чтобы помянуть грандиозную бойню младенцев, родившихся одновременно с Иисусом?

Это было еще не все. Некоему весьма известному художнику он приказал расписать стены часовни фресками, воспроизводящими сей кровавый эпизод из Евангелия от Матфея. Мастер не поступился ни единой мелочью, и его работа была тем более выразительна, что, согласно сакральной традиции того времени, он одел персонажей так, как одевались его современники: мужчины, солдаты, женщины и дети, — и поместил их в селение, которое, конечно, изображало Вифлеем, но где каждый мог узнать дома из коммуны Машкуля. Таким образом, вилланы, рискнувшие зайти в часовню, запросто могли поверить, что на стенах нарисованы они сами, и не только они, но и солдаты из замка, и даже их сеньор де Ре в облике жестокого царя иудеев. И пронзительные голоса маленьких певчих волновали Жиля особенно глубоко, когда он смотрел на ангельские личики этих детей, выделявшиеся на фоне страшной картины кровавой бойни. Не в силах сдержать слезы, он рыдал от нахлынувших чувств, уперевшись головой в колонну, взывая со стоном: «Смилуйся, смилуйся, смилуйся!»

И так как жалость, охватывавшая его в эти минуты, стала просто непереносимой, у него зародились сомнения, и однажды он сообщил о них своему исповеднику, преподобному отцу Эсташу Бланше.

— Отец мой, — обратился он к нему, — является ли жалость христианским чувством?

Бланше был человек прямодушный и искренне верил, что на все вопросы веры и морали существует простой и ясный ответ.

— Разумеется, разумеется, сын мой, ведь жалость — сестра милосердия, а оно, как известно, состоит в ближайшем родстве с любовью к ближнему.

Жиль осушил слезы и на минуту задумался.

— Сестра милосердия и близкая родственница любви к ближнему, согласен, и все же это совершенно особое чувство. Жалость, которую испытываю я, это…

Бланше рванулся на помощь своему духовному сыну, собравшемуся, по-видимому, признаться в наболевшем:

— Смелее, сын мой, доверьтесь во всем вашему исповеднику и вашей святой матери Церкви.

— Пожалуй, в чувстве жалости меня смущает то, что оно пробуждает во мне безграничное сладострастие.

При этих словах Бланше почувствовал, как он теряет почву под ногами.

— Безграничное сладострастие? Объясните же, сын мой!

— Мне жалко малышей, которых убивают. Я плачу при виде их нежных, трепещущих тел. И в то же время испытываю несравненное удовольствие! Страдающий ребенок — что может быть более трогательным? Как прекрасно маленькое окровавленное тельце, хрипящее и корчащееся в предсмертных судорогах!

И Бланше действительно не знал, что ответить, когда Жиль, схватив его за руку, нагнулся к нему, словно чтобы поведать важный секрет, и спросил:

— Так как же, отец мой, жалость дана нам Богом или Дьяволом?

Двусмысленно, временами просто рискованно положение исповедника! Он всего лишь толмач, перелагатель слова Божьего перед лицом кающегося. Уши его, внемлющие откровениям грешников, наделены особым слухом. Обязанность сохранять в глубочайшей тайне услышанное — вопреки давлению, соблазну, угрозам и посулам, даже пыткам — также порождена сим двойственным положением. Как только исповедник выходит из исповедальни, как только он снимает свою епитрахиль, он становится обыкновенным человеком, бедным грешным человеком, как все остальные. А ему не только нельзя предать огласке только что услышанное, но вовсе следует о нем забыть, встречаясь со своими подопечными в обыденной жизни, где те вновь становятся его добрыми приятелями, слугами или господами. Но всё же, все же… уши его — плоть его, они услышали и запомнили!

Признание Жиля при сопоставлении с кое — какими слухами и некоторыми мельком увиденными сценами вполне могло бы все разъяснить исповеднику. Но Эсташ Бланше отказывался соотносить то, что он слышал на исповеди, с тем, что доносили до него мутные волны мирской жизни.

К тому же он чувствовал, что, признай он ужасную истину, неотступно витающую вокруг него, ему непременно придется что-то решать, так что он предпочитал как можно дольше — но сколько дней это еще продлится? — исполнять, зябко поеживаясь, привычные обязанности раздатчика милостыни и домового священника.

Все началось с маленьких певчих, которых надо было найти и отобрать для церковноприходской школы пения. Мало-помалу Жиль так пристрастился к подобного рода поискам, что продолжал их сверх церковных потребностей, сверх всяческой меры, доходя до того, что отказывал себе в охотничьих утехах, — а ведь некогда они занимали основное место в его жизни — дабы загонять лишь одну, избранную дичь, столь необычную и столь восхитительную. А так как он был неутомим, и служили ему столь же неутомимо, то вскоре вокруг него составилась группа загонщиков и выжлятников, рыскавших по лесам и полям. Из уст в уста передавались невероятные истории. Мрачные и жестокие сцены становились частью народных преданий.

Например, рассказывали, как на фоне грозового неба возникает черный силуэт всадника, мчащегося во весь опор по лугам и лесам. Он пересекает деревушку: обитатели спасаются и запираются в своих жилищах. Какая-то женщина стремительно бежит за мальчуганом, хватает его и уносит в дом. Всадник закутан в широкий плащ, полы его развеваются вокруг лошадиного крупа. Со звонким топотом он проносится по подъемному мосту замка. И вот он, расставив ноги, уже застыл на пороге оружейного зала. Раздается голос сеньора:

— И где же?

Всадник распахивает плащ. В него вцепился ребенок. Он падает на землю, неловко пытается подняться.

— Браво! — звучит голос.

Или вот еще: сеньор и его свита медленно едут через убогую деревню. Изумленные крестьяне таращатся на них. Крестьянам швыряют горсть монет, и они дерутся, подбирая их. Некоторые подходят поцеловать руку или ногу Жиля. Отряд едет мимо копошащейся в пыли стайки ребятишек.

Жиль плотоядно смотрит на детей, придерживает коня. Делает знак своему слуге Пуату. Концом кнута указывает ему на одного из мальчиков:

— Этого!

Пуату переспрашивает:

— Этого белокурого, с мячиком?

Жиль выражает нетерпение:

— Да нет же, дурак, того рыжего бездельника!

На следующий день в деревне видят всадника, дающего деньги вилланам. Рыжий малыш здесь, со своим узелком, необычайно счастливый оттого, что уезжает. Ребенку помогают забраться на круп лошади, и та пускается с места в галоп. Мать с плачем крестится. Отец пересчитывает деньги.

Поговаривали также о некой колдунье по имени Перрин Мартен. Но ее прозвали Ла Меффрей (наводящая страх). Проходя по деревне, она, словно зверька, манила ребенка сдобной булкой или куском сала, завлекая его в безлюдное место. Там мальчугана поджидала засада, его связывали, затыкали рот, заталкивали в мешок и увозили.

Вы читаете Жиль и Жанна
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату