которые протянули бесформенной тетушке в окошко киоска, а в ответ выплыли из окошка навстречу ждущим рукам две булки, ему и мне. Мы шли по Тверской, ели булки, разглядывали иностранные машины, мимо ехал грузовик с солдатами. Он сказал, что солдат возят, как скот, и скоро среди них будет он. Что, скорее всего, его заберут осенью в армию, потом придется вернуться в родной городок, работать столяром и пить водку с одноклассниками по вечерам. Наверное, он специально шантажировал, но я восприняла это так, как если бы это была моя боль. Мы шли по Тверской, и я с грустью осознала, что мы — герои столько раз рассказанной и интерпретированной истории, а раньше я думала, что наша история — одна единственная в своем роде. Мы шли и уменьшались на глазах. И стали совсем крошечными, невзрачными и придурковатыми рядом с гостиницей «Националь», брели по Манежной, припоминая, как однажды ловили здесь такси, водитель которого посоветовал ему бросить всех девушек ради меня.
Сейчас необыкновенная серая грусть растекается повсюду… действительность скотской жизни, где людей в защитной форме, пахнущей кирзой, возят в загонах грузовиков. Я боюсь этой всепожирающей машины, сильной и властной, заставляющей нас быть такими, какими мы не хотим, но приходится, когда дело касается не искусства, не стиля и вкуса, но выживания. Прозябаешь под потолком с осыпающейся известкой вместо неба, с подъездом, темным, сырым и зловонным, вместо ворот в новую жизнь, с бланками и работой на износ «от и до» только на первое необходимое. Люк, через который ты мог вырваться из этого канализационного трубопровода, захлопнули, дав тебе сильно-сильно по голове. Ты летишь вниз, скучая и сожалея по неизведанным высотам. В тебе драма, то есть несоответствие мыслей и вожделений трубопроводу, по лабиринтам которого ты, хорошо, если двигаешься, но часто просто тонешь. Желание быть не собой, а придумать себя, играть роль и вырезать нещадно из жизни все лишнее, все, что мешает. Так становишься жестоким. Ему грозит армия, маленький белорусский город, мне — нелюбимая работа и прочее будущее.
Взрослый отличается от ребенка верой в то, что чудес не бывает, и их не бывает. Но, вдруг, все же найдется та единственная дверь, ведущая к чуду, то есть к чему-то алогичному и неожиданному, когда самые невыполнимые желания исполняются, а закон сохранения и превращения энергии получает под дых.
Столько примеров и случаев доказывают обратное, столько было написано на эту тему рассказов, снято фильмов. Жалкая и ничтожная концовка у подобных историй. Но наша все еще идет. И конец не написан. И финал можно лишь угадать. Сама жизнь — сценарист и писатель. Человеческая психика — источник авангарда, сюрреализма и иррациональности. Время — корректор в ту или иную сторону экрана. А судьба есть?
* * * Посреди широкой улицы или узкой, или бог знает, где еще, лень перечислять, вдруг осознаешь, что ты один на всем белом свете. Что оболочка тела отделяет от белого света твои мысли, что они разнят тебя со всем вокруг, и нет возможности измениться и сродниться с чем-то. Тогда чувствуешь себя холодным и желчным, приходится быть сильным, хищным, ведь ты один в любых твоих поступках и чувствах. Приходится доказывать себе право быть таким. Даже лежа в постели с любимым, ты один.
Это заставляет остановиться в недоумении посреди улицы, уцепиться за что-то, осмотреться вокруг, найти в этом хоть какую-нибудь красоту и надежду, такую, чтобы жить во всем этом стало чуточку легче. Пусть это будет кадр неба. Или разноцветные машинки, с шумом проносящиеся мимо, или купол белой церквушки, или попросту ветер.
Остановка — лишь промежуточное состояние движения. Но так как не бывает абсолютно плавных движений, все движения прерывисты, состоят из множества остановок. Как пленка из кадров.
Бар «WC»
(концептуальный рассказ)
Ощущая приятное расслабление, застегиваю молнию на джинсах. Длинная узкая дверь с заржавелой щеколдой надежно укрывает меня от внешнего мира. Спешить некуда, сползаю по стене на пол, сажусь по-турецки, смотрю на узкую комнатку и обычный, прикрученный стальными болтами к коричневому кафельному полу, ворчащий струями смыва, унитаз. Кремовые, крашенные водоэмульсионкой, стены. Местами проступают лысины голого цемента. Воображение обрабатывает эти серые островки облупившейся краски, они кажутся извивающимися чудищами, которые недобро посмеиваются надо мной.
«И зря смеетесь. Уж если смотреть на мир глазами художника, то смотреть на всё, не вырезая от стыда или стеснения отдельные фрагменты. Иначе получится претенциозность и вранье». Заодно вспоминаю репродукцию из книги по поп-арту: грязный поколотый писсуар и подпись под фото «Фонтан». Значит, эстетика туалета давно волнует художников. Но, как же душно и унизительно стоять в очереди к туалету в Макдоналдсе, куда зашел отлить, потому что до платного в ГУМе идти слишком долго. Намного лучше туалет в Старлайте, там можно, нажав кнопку, тихо спустить воду и из висящего на стене белого ящика вынуть бархатистую салфетку. А в баре в самом начале Суворовского бульвара, в моем самом любимом, где свечи в прозрачных стаканах и грубые коричневые столы, но это не главное, туалет там выложен нежно-голубым кафелем, можно расслабиться и ощутить, что ты в небе, что ты с высоты птичьего полета эстетично срешь на всех. Эх, когда-нибудь, возможно, и у меня будет свой собственный бар. Наверняка, в самом центре Москвы, Петербурга или любого другого города найдется сырой подвал, заполненный отбросами, испещренный венами водопроводных труб. Там изредка собираются подростки, пьяницы и бомжи. Придется обойти множество кабинетов, украшенных деревом и пластиковыми панелями, наблюдая метаморфозы форм пепельниц и чиновничьих носов, ждать подолгу у дверей, где секретарша что-то пишет в окружении разноцветных телефонов, а два столяра, перепачканные краской, взгромоздились на доисторическую стремянку, чинят оконную раму. Ставить на длинные столы для совещаний пакеты, испускающие кофейно-парфюмерный аромат и неощутимый запах денег, любезничать и заигрывать, возможно, кто-то из этих наводящих страх заводных кукол заикнется о вечере вдвоем, доступно улыбаясь, следить, как холеная рука выводит на документе заветную подпись, а потом мило сказать, ой, вечер-то, плотно занят.
И, наконец, помещение моё. Мне действительно выделили подвал в глубине Большого Каретного переулка. Три маляра пришли с опозданием и долго не могли ничего понять — в итоге выкрасили все совершенно не так. Я пытаюсь сдержаться, объясняю размеренно, потом представляю себе алкаша в майке, который часто играет в домино за деревянным столиком во дворе, тут же на простом народном языке объясняю, что красить извивающиеся фрагменты ржаво-белой и кремовой краской, вперемешку с участками, вымазанными темно-серой шпатлевкой, под камуфляж. Вдоль стен, как в античном городе Эфесе, нужно сделать цементные бортики с грушевидными отверстиями. Какая дискриминация, в общественный туалет тогда ходили только мужчины! Однажды, во время фестиваля «Максидром», и мне удалось проникнуть в мужской туалет. Там в жарком сигаретном дыму — потные бритые затылки и сгорбленные совершенно уязвимые спины мужичков. В нынешнее время мужской туалет — коммунистическое помещение, где все под одну гребенку, и уж если не равны, то, по крайней мере, все в ряд, со склоненными головами.
Потом расклеиваю на столбах города объявления, что по такому-то адресу за такую-то плату принимаются вышедшие из употребления унитазы и ночные горшки, можно даже в непрезентабельном виде, сгодятся черепки и осколки. Такое страшное явление: поколотые унитазы. Рассказывали, как одна студентка зашла в перерыве в неповторимый туалет медицинского института, где закрашенные краской оконные стекла и расшатанные перегородки между толчками, темно-серыми от копоти, кисло зловонные. Бедная, душа содрогается от того, что произошло с ней далее: она вскарабкалась и присела на краю одного из этих диких грязных цветов, не удержалась, соскользнула, из разрезанной ягодицы хлынула кровь, сокурсники отворачивались, боясь упасть в обморок, а она натягивала свитер и хромала вниз, на проходную, где надеялась вызвать себе «скорую». Сейчас, когда я представляю этот студенческий туалет в пятиэтажном зданьице кафедры анатомии на Соколиной Горе, вдруг, понимаю, что это не туалет даже, а какое-то вечное помещение, неизменное, как пирамиды или камни