Карак направился домой, невольно выбрав путь, проходивший возле Мяу. Он глотал слюну — мясо все- таки остается мясом — и, хотя не знал, но чувствовал, что он, как сказано в книгах по естествознанию, животное плотоядное.
И упорство его в эту злосчастную ночь в конце концов было вознаграждено.
Перед ним по тропинке брела какая-то старушка. На голове у нее была корзина, в руке тоже корзина, полная яблок, предназначенных для продажи на утреннем базаре, в которой сверху, как повелось, для привлечения покупателей лежали самые красивые, румяные плоды. Старушка заканчивала арифметические подсчеты — разумеется, устные, — что она купит на деньги, вырученные за яблоки, и была, как видно, целиком поглощена этим занятием. Но вдруг, заметив что-то белое, замедлила шаг:
«Что это такое ?»
И остановилась на минутку — ведь бес любопытства уже вцепился ей в юбку.
«Надо поглядеть. Уж не письмо ли? Что мне стоит. Погляжу-ка! — Она шагнула в росистую траву и громко чихнула. — Не простудиться бы… Апчхи! Дохлая кошка, вот оно что! И носовой платок».
«Табаком пахнет… А так ничего себе, хороший», — она снова чихнула и высморкалась в найденный платок.
Поэтому лис нашел Мяу уже без всяких устрашающих отметин человека и, выждав немного, схватил ее. Но к этому времени уже стало светло, и рано встающая сойка Матяш возвестила луговой народ, что Карак несет кошку и надо эту кошку у него отнять.
Однако все это уже позади. Сейчас под кустами тихо; синицы разлетелись в разные стороны; серая ворона Ра и грач Торо трудятся на пашне, а сойка полетела посмотреть, отчего расшумелась сорока Тэч. Лес закрывал берег реки, ей ничего не было видно, но короткий звук выстрела заставил ее изменить направление полета.
Сорока замолчала, а сойка, тихо опустившись на старый тополь, издавна служивший сторожевой вышкой, выжидала, что последует за выстрелом. Но ничего не последовало.
Заслышав щелканье ружья, Лутра поднял голову, Карак прервал завтрак, на мгновение на поля опустилась настороженная тишина, и над рекой, со свистом разрезая крыльями воздух, пронеслись два чирка-свистунка.
— Промахнулся, Миклош! — сказал кто-то возле костра.
— Во вторую попал, перья полетели…
— Полететь-то полетели, но… — ехидно заметил первый голос, однако в нем не было серьезного упрека, и все засмеялись.
От котелка исходил такой приятный аромат, что даже судебный исполнитель настроился бы на миролюбивый лад, не говоря о рыбаках, и без того склонных к дружелюбию. Анти Гергей, переодевшись в сухое, внимательно прислушивался к бурлению рыбной ухи.
Лодка увезла в садке улов, чтобы успели доставить его на базар. Чуть осмотрительней снова застрекотала сорока, оповещая о случившемся мельника, против чего уже никто из рыбаков не возражал, — ведь из рук в руки переходила вместительная оплетенная бутыль.
—Раздай, Янчи, миски и ложки, — сказал старик. Затем наступило молчание. Лишь тихо позвякивали ложки, даже сорока на дереве умолкла. Поварешка осторожно, чтобы не раскрошить рыбу, зачерпывала розоватую уху; сначала полные миски получили гости, и наконец Анти с большой ложкой в руке уселся возле котелка, как актер, ожидающий аплодисментов после эффектной сцены.
— Вкусно, — сказал старый рыбак. — Мне уха нравится.
— Ты молодец, Анти, — кивнул мельник, — лучше и не сваришь.
— А тебе, Миклош, не нравится?
Егерь лишь отмахнулся, — он не успел прожевать, и жест его означал: кто ест рыбу, тому не до разговоров.
—Ну, тогда я и себе налью, — сказал Анти, удовлетворенно глядя и в прошлое и в будущее, — ведь когда-нибудь, наверно, вспомнят несравненную уху Антала Гергея, не говоря уж о его схватке с огромным сомом.
Солнце уже поднялось высоко, и в его сиянии было больше света, чем тепла. Но тепло это приятно ласкало и, неся с собой разные ароматы и звуки, плеск-болтовню реки, одевало в золото чудесного осеннего утра внутренний и внешний мир рыбаков. Мир, включавший в себя готовящийся уснуть лес, поле в тумане, летающие в вышине паутинки, карканье сытых ворон, запах хлеба и свежевспаханной земли, горький аромат опавших листьев, голубоватый шелк дыма от костра, далекое грохотанье телеги и стук об нее бочки, пришедшую из лета, но уже переходящую в зиму мягкую венгерскую осень.
Жаждущие поживы вороны теперь могли бы слететься к костру, егерь даже не притронулся бы к ружью; рыба могла бы возле берега всплыть на поверхность, рыбаки и не вспомнили бы о неводе, а мельник не услышал бы шум вращающегося вхолостую колеса, ибо это был час раздумий и мечтаний, час осеннего хмеля.
Прибрежный лес молча прислушивался к разным звукам, река разметалась на своем ложе, трубки рыбаков погасли, где-то на дальней колокольне хрипло забили часы.
—Ну-ка, ребята, давайте собирать имущество, — тяжело поднялся с места старый рыбак.
Над полями рассеялся туман; от нагретого полуденным солнцем воздуха испарения поднялись так высоко, что превратились в серебристых барашков, у которых шерсть заменяли кристаллики льда. Вверху было очень холодно: там разреженный воздух и нечему нагреваться. Но внизу, над пашней, курился теплый пар, и сеялки ползли по взрыхленной земле, усердно высыпая семена — хлеб будущего года.
В жирно блестящих бороздах молча и важно расхаживали грачи и вороны.
Они, верно, считают, что люди специально для них разрывают землю, чтобы кормить их мышами и разрезанными плугом червями.
Вредители-мыши никогда не переводятся, ведь пара мышей при благоприятных обстоятельствах за