нечистым ртом зловонный запах, он неровно брел по солнцепеку, по вязкому песку, спотыкаясь о кустики железной верблюжьей травы и прикрывая рукой слезящиеся от нестерпимого солнечного сияния глаза. В полузабытьи, сам не разумея, зачем ему это надобно, он прошел, слепо тычась в спины, сквозь толпу, сгустившуюся у самого приплеска, и оказался возле каких-то раскиданных мохнатых кочанов. Невольно отступив, уперся смутным взглядом в один из них и разглядел дико ощеренный рот с вывалившимся черным языком.

Перед Микулиным лежали отрубленные головы – тайком завезенный сюда астраханцами страшный подарок.

На пустынной россыпи блескучего песка, среди мочальных обрывков водорослей, ракушек и скорлупы чаячьих яиц, среди полуденного покоя, где вольно разливался свет и мягко поплескивали ленивые волны, эти головы, мнилось, тяжело шевелились и безмолвно взывали, не находя согласия с живым естеством, которого были лишены, но которое так же благодушно продолжало сиять солнцем, пробиваться сквозь пески упорной верблюжкой, чайками кричать над слепящим плесом и дрожко трепетать знойным маревом.

Эта жизнь не отвечала за смерть, ей было все равно – извечной, необъятной и неукротимой. Она оставалась сама по себе, неумолимая и непостижимая.

Судорогами корежило и сотрясало тело Микулина. Нет, не от страха или отвращения. Он не мог подавить в себе злобы, не мог перенести издевки окаянного отродья, которое, насмехаясь, дерзко выказывало свою власть и самочинство. Это оно довело самого Микулина до крайней бедственности, уравняв его с подлым мужичьем, вынудило униженно отступать под огнем пушек от астраханских валов, претерпевать муки и лишения, кормить вшей, ходить в рванье и ждать подвоха и пагубы от своих же не раз уже роптавших стрельцов.

Никому нет веры. Вон уж на что не чета простым стрельцам астраханский воевода Хворостинин, но и он осрамил себя бесчестьем и, подбитый на измену терскими и донскими казаками, встал заедино с мятежниками. А им-то все одно кому молиться – хоть бесу, лишь бы лиходейничать. До сей поры клянутся, что присягают государю Дмитрию, упорно не внимая вестям о его позорной погибели и принимая объявившегося второго лжецаря за первого, да сами же разносят слухи о новых – мало им! – самозванцах: то об Илейке Муромце, назвавшем себя Петром – сыном в бездетности почившего блаженного Федора Иоанновича, то, ныне уж, о некоем Иване-Августе.

Било и дергало Микулина. И он злобился, распаляясь от той безысходности, которая ему виделась в безобразно распахнутых в последнем отчаянном вопле ртах, уже облепленных мухами. И не яркий день извне, а жуткая чернота изнутри, пронзаемая тонкими иглами молоний, ослепляла его воспаленные очи, знаменуя конец света, предвещанный кликушами с церковных папертей. Но, как сорвавшийся с высокой кручи намертво цепляется за любую попавшую под руки ветвь, так Микулин нашел единственное средство для спасения своей уязвленной души в нещадной мести и свирепом истреблении всего воровского сермяжного племени.

С неутоленной злобой покидал он вместе со всем отходящим шереметевским войском астраханские пределы. И хоть отправил Шереметев Шуйскому, любящему благие вести, даже если они ложные, утешное послание, в котором бодро извещал о полном усмирении мятежников, Астрахань как была, так и оставалась непокоренной. Вплоть до Царицына, а от него до Казани громили шереметевцы встречных разбойных ватажников, но ни одной победой не утешился Микулин…

В недобрый час в застольной беседе услыхал он, будто неугодный ему Кузьма продает обозных лошадей муромским ворам. Никто не принял всерьез такой напраслины: Кузьму сам воевода отличал, при нем с кормами нужды не ведали, видели его рачительность и честность. Но голова, ничтоже сумняшеся, поверил небылице. Посреди застолья в хоромине, где собирались на трапезу начальные люди, вскочил он внезапно, заиграл желваками и кинулся в двери. Ухвативший его за полу кафтана стрелецкий начальник Яков Прокудин чуть не свалился с лавки.

Пока за столом судили да рядили о вздорности головы, он уже оказался у избы обозников, благо выпитая хмельная чарка добавила резвости. Ступив за порог, Микулин исподлобья глянул на мужиков. Вольно рассевшись по лавкам, они чинили сбрую. Заметив среди них Кузьму, голова повелительным жестом поманил его к себе. Кузьма неторопко переложил истертый хомут с колен на лавку.

Вышли на заваленный сугробами двор, встали на утоптанной круговинке возле поленницы. Темное узкое лицо Микулина с острыми выпирающими скулами и жесткой курчавой бородкой подергивалось и еще более темнело. Голова еле сдерживал себя. Вызвав Кузьму, он помышлял, что тот сам смекнет, в чем должен повиниться, но Кузьма был невозмутим.

Гладковолосый, широколобый, с грубоватым крестьянским лицом и округлой русой бородой, в полурасстегнутой просторной однорядке, он ничем не отличался от посконного мужичья, которое для Микулина было одноликим и невзрачным, как всякая посадская или крестьянская толпа, достойная презрения и кнута. Однако уже испытавший неподатливость Кузьмы, Микулин поневоле, хоть и досадуя за это на себя, признавал за ним завидную прямоту и бесстрашие.

– Аль не чуешь, пошто зван? – сквозь зубы прошипел голова.

– Невдогад мне, – ожидая любого подвоха, но не теряя спокойствия, ответствовал Кузьма. – Богу вроде не грешен, царю не виноват.

– А не ты ль отъезжие торга затеваешь смутьянам на поноровку?

– Навет. Не было того, – посуровел Кузьма.

– Не ты ль коней наших сбываешь? – до крика повысил голос Микулин.

– За меринка подраненного я ответ перед воеводой держал. Вины моей он не усмотрел.

– Навел блазнь на воеводу. Ах ты, черная кость, я-то давно узрел, кому прямишь!

И, выхватив из ножен саблю, Микулин занес ее над Кузьмой.

– Молись, смердяк!

– Ишь ты, дверь-то забыли прикрыти, – с простодушной озабоченностью полуобернулся к избе Кузьма, и Микулин тоже невольно скосил взгляд. Этого спасительного мгновения Кузьме хватило, чтобы сдернуть тяжелый кругляш с поленницы, ловко ударить им по сабле. Звенькнув, она отлетела в сугроб.

– Срам, голова! По чести ли на безоружного нападать? – с печалью укорил остолбеневшего от такой дерзости Микулина. Кузьма, деловито укладывая кругляш на место.

Невдалеке послышался говор, заскрипел снег под торопливыми шагами. Кузьма прислушался и спокойно протянул извлеченную из сугроба саблю Микулину.

– Держи. Я зла не помню, а тебе бог судья. Даже не смахнув с лезвия снег, Микулин молча вложил саблю в ножны, резко повернулся и пошел встречь голосам.

– Нота он, други! – воскликнул, завидев его выходящим из-за поленницы, Федор Левашов. – Эва где схоронился!

– Эх, Андрей Андреевич, уж зело горяч ты, всех переполошил, – выговорил голове степенным голосом Прокудин. – Прости нас, грешных, но помыслили, не нашел ли разом на тебя какой карачун. Чуть ли не в набат ударили. Воевода, слышь, кличет. Верно, приспела пора на Муром подыматься…

Кузьма подождал за поленницей, когда стихнут, удалившись, голоса, поднял горсть снега, крепко растер им лицо и задумчиво направился к избе.

– Кака така нужда в тебе у того хвата? – спросил его Гаврюха. – Неужто сызнова в извоз?

Кузьма, ничего не ответив, взял свой хомут, сел на лавку.

– А я тут удумал, Минич, – помолчав, снова обратился к нему Гаврюха, – по своему бобыльству-то… Не запамятовал ли девчоночку ту, что с хворыми в деревушке мается? Пра, перемрут тама все, одна девчоночка останется. Я и удумал за ней съездить. Возьму с собой в Нижний,

Вы читаете Каленая соль
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату