поругание, потому служили они ему верой и правдой и в обиходе держались с ним запросто. Знали, что хоть он и стал вхож в думу, но до сей поры не откачнулся от уездного служилого дворянства, обделенного скаредным Шуйским пожалованьями и при повальном разоре еле сводящего концы с концами. Не среди больших бояр, а в кругу поверстанных бывалых служак привык находить он понимание. И обиды дворянства – главной силы в царском войске – не мог не принимать близко к сердцу. Для бояр он был чужак, для дворян – свой. А со своими не пристало чиниться: заедино с ними валить гнилые заплоты, заедино ставить угодного царя. Будет в чести дворянство, уймется и чернь. Ей-то тоже ныне не до пашни и ремесла: худая власть – худая и заступа.
Лишь после того, как, насытясь, все приложились к берестяному бураку с медовым квасом и стали чинно обтирать усы и бороды, Прокофий повестил, на чем порешили они с братом. Заговорщики хотели было немедля податься к своим лошадям, но бойкий на язык Алешка Пешков удержал всех на месте занятным разговором. Кривя рожу и подмигивая, он сыпал прибаутками:
– Эх, братцы, светло солнышко да высоконько! У нас ведмедь на уме, а у бояр – лиса. Довелося мне узрети в престольной прощенного, будто бы от вора он зело пострадамши, Федора Никитича Романова. С Гермогеном едва не в обнимку ноне похаживает, важничает. А ей-богу, не к добру слюбилися патриархи, мнимый да истинный! Право слово, Филарет недоростка своего Мишку на царство усадит, лишь мы Шуйского спихнем.
– Не бывать тому. Сопливец на престоле – все едино, что пусто место. Кто того.не смыслит? – строго оборвал неугодный разговор Прокофий.
– Хитер Романов, однако ж отступчив. Ране плошал и тут не в пору втесался. Нечистой вонью от него несет, всяк на Москве чует, – не преминул сказать свое слово Захарий. – Опричь Голицына, некого нам желать. И все тут!
– А Жигимонт? – не унялся Алешка. – Не ныне-завтра он Смоленск сокрушит, а там и Москву подомнет…
– Каркай, ворона! – вновь прикрикнул на говоруна Про-кофий. – Недосуг толковать о пустом, лошади застоялися.
Вскочив в седла, заговорщики разделилися на три доли. Только эхо шарахнулось по кустам от резвого топота копыт.
Глава восьмая
Год 1610. Лето – зима
(Под Смоленском. Клушино. Москва. Калуга)
1
Сигизмунд увяз под Смоленском. Уже восемь месяцев длилась осада. Раскаленные пушки, беспрестанно лупившие по крепости, не могли разрушить ее мощных стен и башен, на совесть поставленных зодчим Федором Конем. Не оправдали надежд и взрывы петард и подкопы.
Задымленная, почерневшая от копоти сожженных посадов, с залатанными на скорую руку проломами, с красными язвами выкрошенного кирпича смоленская крепость оставалась неприступной.
По всем холмам и долинам вокруг нее, за Днепром и перед ним, почти у самых стен, среди вырытых шанцев и возведенных туров, широко раскинулись станы королевского войска. Не только шатры и палатки, малые срубы и землянки, а также в осень и зиму построенные из свежего леса хоромины, но и все окрестные монастыри были густо заполнены поляками, литвой, венграми, черкасами, немецкими пехотинцами Людвига Вайера, сбродными добычливыми шишами и другим ратным людом, который не столько хотел воевать, сколько поживиться. Но все это привалившее скопище лишь придавало решимости осажденным. Не единожды заводились переговоры со смоленским воеводой Михайлой Шейным о сдаче – воевода был так же тверд и упорист, как стены крепости.
Одетый во все черное, с неподвижной головой, покоящейся на пышном воротнике-фрезе, ревностный католик Сигизмунд, шепча не то молитвы, не то проклятия, мрачнел день ото дня. Суровость короля давно стала притчей во языцех: дошлые польские хронисты отмечали в своих записях как событие особого значения все случаи скупой радости монарха. Под Смоленском Сигизмунд вовсе перестал улыбаться. Его главный советник литовский канцлер Лев Сапега как ни был искусен в увещеваниях и утешениях, уже не находил ободряющих слов.
Всю Корону и Литовское княжество взбаламутил король, собрав квартное войско и призвав к оружию шляхетское рыцарство, дабы не упустить счастливый случай и наконец-то поставить на колени ослабевшую от смут Московию. Вопреки воле сейма он затеял это дело, помышляя легко и споро управиться с ним. Последние злотые отсчитывались из казны на оплату войска, уже доводилось обходиться больше посулами, чем звонкой монетой, но фортуна пакостила королю.
Русские тушинские послы и перебежчики Михаила Салтыков с сыном советовали Сигизмунду стороной обойти непокорный Смоленск и пуститься прямо на Москву, суля полный успех: ведь на пути не было надежно укрепленных крепостей и засек, а дворянские и стрелецкие полки не в силах были совладать даже с бродячими ватагами из разбежавшегося воровского лагеря. Однако снятие осады высокомерный Сигизмунд. посчитал бы непоправимым уроном для своего королевского достоинства. Упрямы подлые смоляне, но он переупрямит их.
Получив весть о том, что большое московское войско под началом Дмитрия Шуйского выступило из Москвы по смоленской.дороге, Сигизмунд растерялся. Еще недавно многие русские беглецы заверяли, что москали тайно сговариваются сместить царя Василия и по примеру тушинских бояр сообща призвать на престол королевского сына Владислава, а потому не посмеют идти против короля, и Сигизмунд, слыша это не раз, утвердился в том. Ныне же не только все его замыслы могли обратиться в прах, но и сам он оказался перед угрозой нового рокота своей бесноватой шляхты, жаждущей беспредельной, или, как она без конца любила повторять, «злотой» вольности.
Сигизмунд вынужден был на время надеть личину кроткого правителя, прибегнув к помощи велеречивых иезуитов. Приглашенный в королевские покои глава осадного воинства влиятельный Ян Потоцкий был встречен такой лестью и похвалами, что чуть не поддался на уговоры двинуть собственные конные хоругви и пехоту против москалей. Однако никогда не покидавшая ясновельможного пана гонористость удержала его. Он заявил, что никому не может уступить чести покорения Смоленска, который, изнемогая от голода, болезней и пожаров, истратив почти все свои оборонительные силы, вот-вот должен был пасть. Скрепя сердце, король обратился тогда к нелюбимому им польному гетману Станиславу Жолкевскому.
Пан Жолкевский был уже в преклонных летах, морщинистый и сивоусый, но, несмотря на свои шестьдесят с лишком лет, обладал еще телом крепким и умом здравым.
Гетмана знали как противника коварной войны с Московией, и он ввязался в нее потому только, что не выносил шляхетского разгула и стоял за власть сильную, верховную, без которой, по его разумению, Речь Посполитая давно бы распалась из-за бесчисленных сутяжных раздоров. Удрученному низкими затеями с самозванцами и бессмысленной осадой Смоленска, ему, однако, не предоставлялось никакого иного выбора, кроме как принять сторону короля. Он уже ранее доказал ему свою верность, наголову разбив под Гузовом мятежников-рокошан Зебжидовского, но Сигизмунд подозревал в строгом степенном гетмане нетвердого адепта католичества, слишком открыто желавшего унии Польши с Московией.