уголь. Мы все сделаем, что в наших силах». Но ничего конкретного даже не обещают.
Забастовочный комитет, состоявший из «Фан Фанычей» — советской интеллигенции — растаял: «сам» товарищ Хрущев руку жмет! И объявили о прекращении забастовки.
Вот тут-то на помост вскочил молодой, ясноглазый парень — Евген Грицяк — и убедил людей, что это неверное решение, что надо бороться до фактической победы и узаконения выдвинутых требований. Евген был выбран руководителем нового стачечного комитета и вел забастовку три месяца. Номера были сняты, ввели зарплату, разрешили свидания, переписку, посылки и обещали пересмотр дел. Победа! Но некоторые шахты отказались окончить забастовку, требуя главного: немедленного пересмотра дел. И тут-то Хрущев показал свое лицо: эти лагеря расстреляли из минометов, бомбили с воздуха, проутюжили танками — живыми не выпускали. Евгена арестовали, судили, дали еще 25 лет за «контрреволюционный саботаж» и отправили во Владимирский политизолятор. Этот человек увлекся вопросами философии и много читал в тюрьме. У нас нашлись общие темы для беседы, и скоро мы стали настоящими друзьями, так как вопросы теософии и парапсихологии, вопросы индусской философии были нам одинаково близки.
В это время в наш лагерь с этапом приехал Валентин Рикушин. Этот парень по-прежнему пытался протестовать против произвола администрации лагерей, делая это по-своему: попадая в карцер, он вскрывал себе вену и кровью писал на стене лозунги: «Долой советских палачей!», «Долой коммунистов!». Каждый раз за подобный лозунг он получал еще 25 лет. Теперь у него набралось около 200 лет тюрьмы. Представьте себе только на минутку этого юношу, борющегося во тьме карцеров, без свидетелей, без надежды, что о тебе узнают! Но борющегося, не сдающегося!
За это время Валентин посерьезнел, увлекся чтением. Тут, в зоне, он по-прежнему дружил с Геной Череповым, и вместе они приходили ко мне: говорить о поэзии. У меня к этому времени в записях собрались интересные вещи, которые в СССР достать можно было лишь с трудом: Гумилев, Саша Черный, Гиппиус, Ахматова, — тогда это всё было под запретом. Еще будучи в Омске, я встретился ненадолго в зоне с Львом — сыном Гумилева и Ахматовой — и от него тоже получил стихи его отца, великолепного поэта.
Уже в то время я стал изучать иврит. Начал писать дневник на... иврит: буквы были древнееврейские, а слова русские. Каждую запись я озаглавливал русской надписью: «Урок №... Спряжения глаголов и имена существительные» или что-нибудь в этом роде. И на обысках эта тетрадь проходила: ведь понять-то было нельзя, а заголовки были самые безобидные.
Время, остававшееся от физической работы, многие из нас старались заполнить серьезными занятиями и для этого доставали через родных книги. В зоне поэтому можно было найти очень интересную литературу, и мы не были в стороне от новейших течений в философии, от последних открытий в области физики, археологии и других наук. Помню, как потрясли нас Кумранские пещеры с рукописями Библии!
А рядом, тут же за забором, в соседнем лагере для «сук» и «шерсти» шла своя страшная и даже для нас непонятная жизнь: ежедневная резня, массовый гомосексуализм, грабеж слабых. Нашего врача часто вызывали в соседнюю зону: то кто-то засыпал глаза битым стеклом, то растолок сахар в пудру и вдохнул, чтобы начался туберкулез, то чернилами глаза залил.
А однажды с этапом в ту зону попал случайно вор и его узнали враги, «суки». Мы видели через колючую проволоку, как озверелая толпа сначала била его, а потом пыталась сжечь на костре. Несчастный кричал нам: «Мужики! Передайте людям, что я вором помер!» Вся эта вакханалия шла под аккомпанемент стрельбы в воздух с вышек. Потом надзиратели забрали этого вора и унесли, но вряд ли он выжил.
Глава ХXIV
Зона, куда мы попали, была штрафной. По сути дела, были две зоны: в громадной «блатной» зоне был двор, и нам отгородили кусок этого участка, примерно 70 х 70 м. Администрация полагала, что мы в полной изоляции, так как «суки и шерсть» в зоне за забором нас не поддержат ни в чем. Так оно и было. У нас было лишь два барака и кухня. Жили в страшной тесноте, хотя было нас всего человек четыреста. Если в хорошую погоду люди выходили из бараков, то все пространство было заполнено.
И тут же, в этом кипящем котле воровской мути, сидели люди, отдавшие всю жизнь делу борьбы за свободу своего народа: доктор Владимир Горбовий, кардинал Иосиф Слипий, доктор Карл Рарс и подобные им люди.
Владимир Горбовий, украинский националист, видный юрист и друг Степана Бандеры, рассказывал мне о том, как в период 1939-1945 гг. украинцы дрались с немцами и немцы бросали их в концлагеря. На руках многих его друзей был вытатуирован номер Аушвица. А ведь советским гражданам все годы красная пропаганда преподносила украинских националистов как врагов во время войны и пособников немцев. С этим стоит сравнить и другую ложь коммунистов: «Сионисты всегда сотрудничали с фашистами. Владимир Жаботинский был другом Муссолини и Гитлера». Воистину, дельцы из КПСС хорошо изучили Геббельса, который утверждал что ложь должна быть большой и тогда ей поверят.
Когда этих украинцев освободили советские войска, то КГБ сразу отправило их в советские концлагеря.
Прерывая последовательность моего изложения, должен сказать, что в СССР Горбовий отсидел все 25 лет — «полную катушку», которой я так удачно избежал.
Спокойствие, сердечность, вежливость этого человека вызывала уважение друзей. А стойкость его восхищала нас и, наверное, сбивала с ног врагов: каждый год его увозили этапом в Киев и Львов, где КГБ возил его по Украине, убеждал, что украинцы счастливы при советской власти, и уговаривал подписать отказ от убеждений, обещая спокойную жизнь и профессорскую кафедру; КГБ привозил и семью Горбового, надеясь, что слезы жены и детей сломят его. Ежегодно Горбовий возвращался из этой поездки обратно в лагерь.
А кардинал украинской церкви Иосиф Слипий даже в своей арестантской одежде выглядел величественно. Его манера держаться заставляла даже солдат охраны быть с ним вежливыми. Этот спокойный, высококультурный человек сидел в советских лагерях уже второе десятилетие, был очень болен. Но его любознательность и доброжелательность привлекали к нему хороших людей. Я помню, как он читал нам нечто вроде лекций по вопросам религиозной философии, а сам слушал лекции еврейского профессора атомной физики — Юрия Меклера.
А Карл Янович Рарс — бывший член латвийского правительства, очень пожилой человек, был общим любимцем интеллигентной части лагерного населения; мы часто слушали его рассказы о международной политике предвоенных лет.
Со мной приехал на штрафняк и Гена Черепов. Этот парень рос как поэт, но его губил морфий, он стал его рабом... А стихи его становились всё образней и ярче. Вот, например:
Свобода действия. Иной свободы нет.
Как жаждущим вода, покой усталым снится.
Глаза слепы от слез, пусты пороховницы,
Кисть ослабевшая не держит пистолет.
Рабы сомнения, по бездорожью лет
Они бредут в себя, когда вокруг зарницы.
Не им среди племен дано остановиться,
Послав, как голубя, из рук открытых свет.
Прочтя пророчества, пройдя сквозь все потери,
В тюремных камерах духовно возмужав,
И ощутив в себе пульс мировых артерий,
Мы вышли к этих дней великим рубежам.
Еще рывок и — в бой! чтоб дописали перья
Последние стихи к последним мятежам!