Действительно, в англосаксонском пространстве, где производятся толстые книги, неизменно толстые, перегруженные деталями и описаниями (результат гигантского исследовательского труда и документалистики) книги, откуда на вас сотнями страниц изливается информация, — эта увлеченность синекдохой поразительна.

Я считаю, что искусство писателя, как и искусство художника, заключается в умении выбрать: задать нужные рамки, определить самый выгодный для описания момент, уметь сказать многое малым.

Все еще Америка… Я испытываю настоящее счастье, открывая для себя книги и писателей, которых прежде не знал; с ними я провожу вечера за бокалом вина, мы переделываем мир и говорим о литературе, как будто нам двадцать лет… Их смиренная вежливость и уважение к другим авторам меня трогают, вдохновляют.

Сегодня вечером несколько писателей читали по очереди в битком набитой аудитории. Тексты были хороши, их читали авторы-американцы или канадцы. Но все же у меня осталось ощущение недостаточно сытного ужина: вроде поел, да не наелся.

Разумеется, ни один сведенный к нескольким страницам отрывок из этих романов не был самодостаточным, поскольку отсылал читателя к полному тексту.

Поэтому мне было нетрудно ублажить аудиторию, поднявшись на эстраду с целой новеллой.

Что замечательно в американцах, это fair play[10]. Нисколько не завидуя моему успеху, коллеги-писатели горячо поздравили меня.

Тут я вновь мысленно отметил, что мне есть чему поучиться…

В Торонто разговариваю с литературным критиком. Вокруг нас громоздятся стопки книг, где все перемешано: запущенные бессмысленным маркетингом коммерческие романы, настоящая литература, опусы спортсменов или телекинозвезд, которые знамениты не потому, что пишут, а пишут, потому что знамениты, и т. д. Мне становится дурно, и я не пытаюсь это скрыть.

— Как вам удается во всем разобраться и расставить эти книги по полочкам? — спрашиваю я его.

— Я считаю покойников.

— Простите?

— Я считаю покойников. Больше двух покойников — коммерческий проект. Один-два — литература. Совсем без покойников — детская книжка.

«Возвращение».

Я пишу его, находясь вдали от дома, как моряк из моей истории. Переезжая из гостиницы в гостиницу, я мучусь тоской по семье. Мне не терпится к ним вернуться, и я сочиняю эти страницы для них, чтобы они, когда я вернусь, быть может, угадали, как мне их не хватало, как я их люблю, а главное, как бы мне хотелось любить их еще сильнее.

Труд поглощает часы, отрезки времени становятся фразами, и все они разной длины.

Если бы я мог работать над своей жизнью, как над новеллой, я бы, наверное, стал прекрасным человеком…

Я всегда сомневался в том, что Ванкувер действительно существует. Расположенный на западе запада, на другом конце Америки, которая сама находится на другом конце океана, этот город был для меня каким-то абстрактным местом. Умозрительным, как бесконечность в математике. Ванкувер казался горизонтом, который, как всякий горизонт, отступает по мере того, как к нему приближаешься, — Крайний Запад, Дальний Запад.

Дальний Запад, еще более далекий, чем Восток, потому что только мечты и решительность людей сподвигли их на риск добраться сюда. Так что я слабо себе представлял, что тут есть настоящие улицы, настоящие люди, магазины, театры, местная пресса.

Я сейчас на полуострове Грэндвил, в квартале альтернативной культуры, как раз напротив зданий из стекла, в которых отражаются стремительно проносящиеся по небу облака.

Это место мне сразу понравилось. И понравились читатели с такими разными лицами: они сами как книги, все — воплощение собственного романа, истории их появления здесь, истории их происхождения, индейского, азиатского, скандинавского, немецкого, английского. Поведанные истории их жизни.

Ванкувер мне до того понравился, что напросился в мою новеллу. Он станет частью «Возвращения».

Возвратившись в Европу, я шлифую два первых текста.

Недавно, заметив, что кто-то скривился, говоря о новеллах, как будто эти короткие рассказы свидетельствуют о лени или усталости автора, я задумался о том, как мало значения, несмотря на Мопассана, Доде, Флобера, Колетт или Марселя Эме, придают этому жанру во Франции.

По-моему, постоянное предпочтение романа новелле — это мелкобуржуазный подход. Подход, следуя которому господин и госпожа Фромаж[11] приобретают для своей гостиной картину, а не рисунок: «Рисунок меньше, его издалека не видно, и никогда не знаешь, закончен он или нет».

Я спрашиваю себя, не является ли этот факт выражением дурного вкуса богатых людей. Они хотят густого мазка, пространных описаний, диалогов, смахивающих на пустую болтовню: им подавай исторические факты, если в романе описывается прошлое, или журналистские расследования, если речь идет о сегодняшнем дне. Короче, они любят труд, пот, безусловную компетентность, работу, которая видна: чтобы вещь не стыдно было показать друзьям — в доказательство того, что художнику или торговцу не удалось их облапошить.

«Когда в романе восемьсот страниц, — восклицает господин Фромаж, — то видно, что автор работал!»

Может, как раз и нет…

Сжать повествование до сути, избежать ненужных перипетий, свести описание к намеку, писать экономно, исключить всякое снисхождение к автору — все это требует времени, долгих часов анализа, критического подхода.

По сути дела, господин и госпожа Фромаж считают, что «роман большее искусство, чем новелла», потому что это — напыщенное искусство.

Перечитывая предыдущий абзац, я обнаружил, что угодил в ловушку полемики: двойственность мысли.

И вот я уже думаю так же, как и те, кого упрекаю в том, что они думают неправильно: я противопоставляю, разобщаю, ставлю одно выше другого. Глупо! Думать — значит принимать всю сложность, однако полемисты не думают, поскольку сводят все сложности к двум противоположностям.

Короче, я люблю роман так же, как новеллу, но каждый жанр — по разным причинам.

Получаю в Италии премию за «Мечтательницу из Остенде», свою вторую книгу новелл. У меня создается впечатление, что здешние критики прекрасно понимают, чего я пытаюсь достичь, поскольку знают наизусть «Американские уроки» Итало Кальвино, одну из моих настольных книг. То, что интеллигент стремится к легкости, к простоте, их не шокирует; напротив, они рукоплещут, зная, как это изнурительно. С их латинской утонченностью, они не путают простоту с упрощенчеством.

Упрощенчество — непонимание сложностей.

Простота — способность разрешать сложности.

В Вероне мне рассказывают занятную историю.

В первой половине XX века один садовник ухаживал за кладбищем, где находится склеп Джульетты. Туристы приезжали посмотреть на могилу, влюбленные приходили сюда целоваться, а несчастливые — плакать. Растроганный сценами, при которых ему ежедневно приходилось присутствовать, садовник выдрессировал птиц, теперь по его команде они садились на плечо страдальца и клювиком запечатлевали

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату