Хункелер кивнул.
— А ты представь себе, — сказал Луди, — что семь лет кряду сидишь зимой в деревенском доме, утонувшем в тумане, и ждешь жену. А она не едет, потому что спать с ней ты не можешь. Поди, и другого завела, а?
— Да.
— То-то и оно. Пишешь, конечно, каждый вечер, с железным упорством, потому что это помогает тебе жить. Но вот что ты пишешь?
— Понятия не имею.
— Еще как имеешь. Ты пишешь о своей тоске, о добрых старых временах. А вдохновение мало-помалу уходит. Ты по-прежнему пишешь фразу за фразой, но в них нет огонька, нет напора. И ты это замечаешь. Сам того не желая. Иначе и быть не может. Потом тебе вдруг становится безразлично, жив ты или мертв, любишь или нет. А поскольку не слышишь чужого дыхания, уже не понимаешь, дышишь ли сам. И тогда начинаешь думать о поступке, который докажет, что ты вправду еще жив. Пусть даже этот поступок приведет к смерти. Может, так все и было? Как по-твоему?
— У Рюфенахта алиби. Вечером второго июля он сидел в комнате, которую снимает в мюспахском «Разъезде», и писал.
— Кто-нибудь его видел?
— Конечно. Хозяйка видела, как он зашел в комнату, а через два часа вышел.
— Сколько времени нужно, чтобы на машине добраться от этого трактира до Титлисштрассе?
— Четверть часа.
— Вот то-то же. Ты бы все-таки сходил посмотрел, что там за комната.
Хункелер проехал мимо «Разъезда», возле которого было припарковано несколько тяжелых мотоциклов. За столиком под каштаном сидели парни, упакованные в черно-красную кожу; защитные шлемы лежали на земле. Над Вогезами висело у горизонта огненно-красное солнце.
Он медленно подрулил к Старой Почте и остановил машину. Рюфенахт был в саду, в тех же, что и прошлый раз, грязных штанах, в том же драном пуловере. Гостю он, похоже, обрадовался.
— Потоп миновал, — сказал он, — скоро возродятся райские кущи.
— Я бы хотел поговорить с вами.
— Пожалуйста, я к вашим услугам. Зайдемте в дом.
Они прошли на кухню. Рюфенахт порезал несколько помидорин, посолил. Достал сало и сыр, откупорил бутылку «Кот-дю-Рон». Они чокнулись. Жуткая кислятина.
— Либо вы ненастоящий алкоголик, либо у вас нет денег, — сказал Хункелер.
— Почему?
— Алкоголики с деньгами пьют хорошее дорогое вино, потому что беспокоятся о своей печени.
— У меня денег нет.
Оба не спеша принялись за еду. Помидоры были просто объедение, видать, со своего огорода. И сало отличное.
— Кое-кто нашел скарабея, — сказал Хункелер, — под деревьями на ферме возле Шпицвальда. Я показав его эксперту. Скарабей подлинный, эпохи Тутмоса Третьего.
— Надо же, какой случай! — воскликнул Рюфенахт. В уголках губ опять проступила усмешка. — Кто же выбрасывает такие вещицы?
— Наверно, кто-то разочарованный в любви.
Рюфенахт кивнул:
— Вы хороший психолог. Я вам уже говорил. Потому мне и нравится с вами беседовать. Больше я почти ни с кем не разговариваю.
Он медленно, мелкими глотками, пил вино. На лице ни малейших признаков алкоголизма.
— Позвольте узнать, на какие средства вы живете.
— Мне ничего почти не нужно. Проценты за дом невелики, картошка и овощи с собственного огорода.
— И все-таки деньги вам требуются.
Теперь Рюфенахт ухмыльнулся открыто, во весь рот.
— Вы же знаете. До сих пор я жил за счет Регулы Хеммерли.
— А теперь?
— Теперь с этим кончено.
— А литературным трудом вы не можете зарабатывать?
Рюфенахт покачал головой. Игра в вопросы и ответы явно его забавляла.
— Вероятно, мог бы. Но не уверен, я ведь не следую моде. Нынче все пишут про секс, а этого я предоставить не могу.
— Что же вы пишете?
— Я пишу с двадцати лет. Как раз в ту пору закончил коммерческое училище. И мне предложили хорошую работу. Надо было сделать выбор — принять это предложение или нет. Прими я его, я бы наверняка зарабатывал вполне достаточно, чтобы обзавестись семьей. Но такая работа мне не нравилась. Хотелось попробовать что-то новое, особенное. Я купил десяток школьных тетрадей в клетку и решил их заполнить, записывая каждый день по одной фразе. Не больше и не меньше. Жил я очень скромно, через некоторое время сдал на аттестат зрелости, пошел в университет. Как я уже говорил, было это в Базеле. Немногим позже я познакомился с Регулой. Она всегда за мной приглядывала, а месяц назад ее не стало.
— Как же звучала самая первая ваша фраза?
— Человек живет на свете, чтобы делать выбор, и я выбрал свободу быть самим собой.
— В сущности, это две фразы.
— Нет. — Улыбки на губах Рюфенахта как не бывало.
— Да. Человек живет на свете, чтобы делать выбор. Это первая фраза. И я выбрал свободу быть самим собой. Это вторая.
— Бросьте цепляться к мелочам, критикан несчастный. Я сам решаю, что одна фраза, а что нет. Для меня одна фраза заключена между двух точек. А что помешается между двух точек, определяю я сам.
— И с тех пор вы каждый день заталкивали меж двух точек произвольное количество слов?
— А вы не лишены чувства юмора, — сказал Рюфенахт, — мне это нравится.
— Как звучит последняя из записанных вами фраз?
— Жить — значит любить, любить — значит становиться виновным, становиться виновным — значит нести наказание, нести наказание — значит умереть, умереть — значит жить.
— Печальная фраза. Правда, я не вполне ее понимаю.
— Печальная, но верная.
— Вы часто писали о любви?
— Конечно. Любовь — загадка жизни.
— Что это значит?
— А то и значит, что без любви жизнь невозможна. Она и начинается актом любви, зачатием. Любовь — единственная животворящая сила, какой владеет человек. Но что такое любовь, никто в точности не знает. Производство гормонов, чувство, инстинкт продолжения рода? Любовь — загадка, ведущая к жизни.
— Хорошая фраза.
— Верно. Это моя предпоследняя фраза. Я записал ее в минувший понедельник.
Рюфенахт налил еще вина, сунул в рот кусок сыру. Ел он как человек, давным-давно отвыкший есть в компании. Решительно, жадно.
— Значит, вы целый день тратили на обдумывание одной-единственной фразы, — сказал Хункелер.
— Да. И вечер тоже, до двадцати двух часов. Потом прекращал раздумья.
— После вас останется труд целой жизни.
— Точно. Не знаю, правда, увидит ли он свет. Да это и не важно. Важно, что все это записано.