На следующее утро я встал пораньше и, коротко сказав матери, куда иду, побрел на станцию. На меня вдруг напала робость. И вообще я не отличался смелостью там, где нужно было о чем-то просить.
Мастера я застал у входа в казарму, когда он распределял артель по разным рабочим местам на линии. В те годы путевые ремонтные бригады назывались еще артелями, а бригадиры — артельными старостами… И сам мастер был из старых артельщиков, без всякого технического образования. За долгую работу в службе пути он узнал все, что до него знали дорожные мастера, не из учебников, а из опыта. Звали его Архип Григорьевич Данченко. Был он малограмотен, писал чуть ли не каракулями, но ремонт пути и простейшие расчеты знал назубок.
Да и вообще состояние железнодорожного пути, несложные трудовые приемы и первобытная техника — лопата, кирка, лом и костыльный молоток — не требовали от дорожного линейного мастера особенно высоких знаний.
Архип Григорьевич был к тому же аккуратный службист. Недавно за безупречную сорокалетнюю службу ему вручили золотую медаль, и это придало ему еще больше важности.
Это был низенький, сухопарый старичишка с зелеными глазами и ехидно торчавшей вперед рыжеватой седеющей бородкой.
В левой руке он держал какое-то стальное приспособление, похожее на линейку с ручкой или на кочергу, загнутую с обоих концов. Как я узнал потом, это был шаблон — простейший инструмент для измерения ширины рельсовой колеи.
Я даже не подошел, а робко подкрался к мастеру, и это показалось ему особенно непочтительным.
— Тебе чего? — грубовато спросил он, ощупывая меня зелеными глазами лешего.
Я пробормотал в ответ что-то невнятное, сбился, покраснел до самых ушей, опустил голову, стыдясь поднять глаза и прямо взглянуть в узкое и острое, очень недоброе и насмешливое лицо мастера.
Все дни я только и думал о том, как буду просить его устроить меня на работу. Я знал: у нас уже с неделю не было денег, мать выпрашивала у соседей в долг то краюху хлеба, то гривенник, за это я отрабатывал писанием писем на фронт. Теперь я был готов согласиться на любой заработок.
Мастер наморщил высокий, продолговатый, тыквой вытянутый кверху лоб, отчего длинное лицо его с желтоватой козлиной бородкой стало казаться еще хитрее.
— Да, да… Так это ты Филиппа Бортникова сын? Еще бы не знать. Хороший был костыльщик твой батька. Он у меня работал еще двадцать лет назад… В девяносто пятом году, вскорости после большой холеры, до того, как пошел в садовники. Да, да… Как же? Первый был костыльщик, а вот попал в беду. Староват, староват стал шпалы ворочать. Предупреждал я его. Вот и повредил руку. Так чего же ты, хлопец, хочешь?
— Вы обещали… на работу… — промямлил я.
— Ничего я не обещал. Мальчишек у меня хватает и без тебя. Кирку, лом не подымет, а туда же лезет — плати ему деньги.
— Вы у мастера какого-то хотели похлопотать. Я и киркой сумею… И дрезину гонять…
От боязни, что переговоры с мастером окончатся неудачей, у меня развязался язык. Я, как утопающий, цеплялся за соломинку. Но мастер скучливо смотрел куда-то в сторону, на станционные пути, небрежно отвечал:
— Нет, нет, и не проси. Малой еще! Сколько тебе лет?.
— Четырнадцать! — Я не умел лгать и не догадался прибавить себе хотя бы один год.
— Ну вот, а принимаем с пятнадцати. Погоди годок. Погуляй.
— Я дрезину… — опять начал было я.
Но мастер перебил с досадой:
— В город ступай, там на заводы и десятилетних принимают, а у нас железная дорога… Не полагается…
Старый служака повернулся и зашагал прочь, но вдруг остановился, о чем-то подумал, добавил:
— Погоди… Вспомнил я… Отец твой просил куда почище тебя устроить. Ведь ты двухклассное училище кончил, кажется. Ну, так вот в табельщики, а либо в телеграфисты надо, чтобы тебе исполнилось пятнадцать с половиной. А костыли забивать научиться и в двадцать лет не поздно. Гуляй, паря!
Мастер, видимо, желал мне лучшей участи, а я воспринял слова его как насмешку. Что я скажу матери, с каким ответом приплетусь домой?
Упреки и сетования ее надоели мне до отчаяния. Характер ее портился с каждым днем все больше. Ворча на отца, она нападала теперь и на меня: в глазах ее я был хотя и не взрослым мужчиной, но за нужду в семье нес, по ее мнению, такую же, как и отец, ответственность.
Я поднимался по крутой тропинке по каменистому взгорью, раздумывая, что же делать — идти ли домой и выслушивать жалобы и упреки матери теперь же или сперва зайти к кому-нибудь из своих друзей — бывших одноклассников, чтобы поделиться огорчением от неудачи.
Дойдя до половины горы с разбросанными по ней рыбацкими хатенками, я огляделся и впервые подумал, что стою на затерянном среди огромного мира маленьком островке. Казачий хутор, несмотря на его большую протяженность, занимал в этом мире ничтожное, микроскопическое место. За его пределами, за туманными далями, лежала неизвестная земная ширь — моря, реки, горы, леса, многолюдные города и села, неведомые страны…
Я мог пока вообразить их себе только по учебнику географии, по книгам о путешествиях и приключениях. При одной мысли о них я, со своими домашними неурядицами, нуждой и бедностью, казался самому себе беспомощной букашкой, которую может раздавить всякая нога…
День был хмурый, морозный. В воздухе кружились первые снежинки. Облепивший каменистые склоны хутор затянуло скучной мглой. Внизу, прямо от железной дороги, на юг тянулось займище с желтыми кулигами вызревших непроходимых камышей, свинцово отсвечивали начавшие подмерзать на мелях у берегов ерики и протоки. У причалов черными краюхами прижимались байды и опрокинутые вверх днищами каюки…
Моря за снежной пеленой не было видно, мир казался окутанным со всех сторон плотным пологом. Тяжелая, до звона в ушах, тишина, лежала вокруг. И мне подумалось, что я вот-вот задохнусь под этим пологом, под непробудной тишиной, никогда не вырвусь из свинцовой мглы, так и пропаду здесь, ничего не узнав и не повидав. Это ощущение было столь сильно, что я готов был закричать, как кричат во сне, когда кто-то невидимый и страшный наваливается на грудь и душит за горло.
Внизу по путям загремел товарный поезд. Я подумал: не сбежать ли с горы вниз, не вскочить ли на первую же тормозную площадку и не укатить ли в самом деле в город?.. Там, как сказал Архип Григорьевич, принимают на работу и десятилетних.
Но боязнь оторваться от дома и даже от полуголодной жизни сковывала меня. Я перебрал в памяти всех недавних соучеников, при виде опрокинутых каюков вспомнил Степку Катрича, мой первый выезд в донские гирла, гибель Степкиного отца. Не пойти ли к Степке — он такой мужественный, упрямо-суровый, настоящий морской волк наподобие стивенсоновских героев.
Нет, не получится из меня рыбака! Степь приучила меня всегда чувствовать под собой твердую землю. О чем не переставал я упорно мечтать — это о возможности учиться. Вот на что я согласился бы! Перед этой мечтой все отступало: и работа, и романтика приключений. Такие слова, как «гимназия», «реальное училище», «учительская семинария», «университет», отдавались во мне музыкой, манили в неясное солнечное будущее… Гимназисты и студенты казались мне необыкновенными существами.
Я уже знал двух студентов в хуторе — веселого, влюбленного в Дасечку Панютину поповича и сына хуторского купца Муромского Павла — коренастого технолога в черной тужурке с бархатными наплечниками и фуражке с темно-зеленым околышем. Он проводил дома только летние каникулы, сторонился хуторских парней и девушек, появлялся на улице лишь в обществе сынков и дочек попов и лавочников… Ходил он в расстегнутой темно-синей косоворотке под небрежно накинутой на плечи тужуркой, из-под сдвинутой на затылок фуражки беспорядочно торчали пепельно-русые, давно не стриженные кудри.
Иногда я заставал его в библиотеке; он подолгу рылся в книгах, набирал их целую охапку, и новый библиотекарь — Вукол Александрович, не разрешавший никому брать на дом более двух книг, позволял студенту уносить их десятками да еще провожал почтительным поклоном.
Я испытывал к студенту благоговейную зависть. Студент казался мне воплощением недосягаемого