воскресеньям и большим праздникам) отсчитывало последние удары сердца умирающего учителя.
Грустно покачивая головой с уложенными на ней пепельными, уже начавшими седеть косами, Софья Степановна сказала мне о смерти «бурсака»:
— Умер наш Долбежин… Помнишь такого в бурсе Помяловского? Розог наш Андроник Иванович не применял, но ремень у него был покрепче розги. Линейкой бил по пальцам так, что ногти лопались. А вместо карцера — холодный класс, и не только без обеда оставлял детей, но и без воды… Изувер был, царствие ему небесное, а вот жалко…
Я рассказал о том, как справедлив и добр был ко мне Спиваков, как обучал на пасеке переплетному делу, и не заметил, что проговорился и выдал его тайну.
Софья Степановна изумленно раскрыла глаза, но тут же нахмурилась.
— Неужели ты это слышал? Боже! Каким жестоким делает человека жизнь не только к другим, но и к самому себе? Может, Андроник был бы и добрым и умным, если бы не вколотили в него ожесточенность и злобу в семинарии. Его били, сажали в карцер, и он бил… Никому больше не рассказывай, что он пил эту мерзость. Ты все-таки приходи завтра на похороны… Придешь? Ученики будут.
Я сказал, что приду.
Пасмурный, такой же слезливый, тоскливый день. Вперемежку с мокрым снегом моросит мелкий дождь. Провожать учителя в последний путь пришли два или три учителя, несколько старушек из местной богадельни, десятка два школьников, жена Андроника Ивановича — Пелагея Антоновна, Софья Степановна…
Всю дорогу от школы до кладбища Софья Степановна вела под руку плачущую Пелагею Антоновну и утешала ее.
Хоронили Андроника Ивановича без певчих, без всякой торжественности. Так хоронили, наверное, тысячи сельских безвестных учителей. Отпевал его отец Александр Китайский, с которым Андронику Ивановичу по-соседски приходилось и выпивать и перекидываться в картишки.
Псаломщик Анатолий, никогда не бывавший трезвым, торопливо гнусавил «вечную память», бормотал заупокойные молитвы.
Бесшумно ложились на землю мокрые снежинки и тут же таяли, противно чавкала под ногами грязь, низко нависало над хутором ватное небо.
Я брел за гробом и все время думал: как хорошо мы с Андроником Ивановичем жили среди степного приволья! Каждый человек, если он знает какое-нибудь хорошее дело, должен передать его другому. Так и поступил Андроник Иванович: он научил меня первому полезному ремеслу. И за это я простил ему многое…
Возвращались с похорон. Я поравнялся с переулком, в котором жили Рыбины, и вдруг увидел, как из- за угла вышел Трофим Господинкин. На правом плече он нес большую лозовую корзину. Рядом с Трушей легко ступала высокая, закутанная шалью до самых глаз, очень ладная молодая женщина. Во всей ее непринужденной стати и в том, как горделиво держала она голову, было что-то до щемящей грусти знакомое.
Увидев меня, Труша остановился, помахал рукой:
— Здорово, Ёрка! Ты досе еще никуда не уехал?
— А куда уезжать, — пожал я плечами и кинул взгляд на Трушину спутницу: из-под шали, треугольником надвинутой на лоб, выглядывали знакомые, светло-синие девичьи глаза. Они отличались одной особенностью: в них всегда переливалась ласкающая, манящая нежность и что-то непередаваемо озорное, женственное и вместе с тем печальное. Домнушка! Наша хуторская Мальва! Я невольно сравнил ее с горьковской героиней. Она показалась мне красивее, чем когда-либо.
— А как же ты… — начал было я, обернувшись к Трофиму, но тот строго взглянул на меня.
— Как видишь. Решили мы с Домной ехать в город. Будем шукать ей работу. Может быть, пойдет в прислуги, а то и на фабрику. Не киснуть же ей в хуторе до скончания века.
Тут только я заметил, что Трофим весел и чем-то очень доволен. Домнушка тоже тепло улыбалась ему. На ее стройных ногах блестели новые башмаки на пуговках и такие же новенькие резиновые глубокие калоши. Вон как! Труша и свою милую сумел принарядить!
— Ну, мы пойдем, а то опоздаем, — вскидывая на плечо корзину, сказал Труша. — Прощевай, Ёрка! Увидимся ай нет — неизвестно.
Он кивнул мне, переглянулся с Домной. Та потупила свои чуть шальные глаза, на ярких, много раз целованных губах ее, как мгновенный солнечный блик, мелькнула усмешка.
— Пошли, пошли, Труша. Поезд скоро, — грудным голосом заторопила Домна и вызывающе стрельнула в меня взглядом. «Хоть ты и знаешь, как я ходила с Аникием Рыбиным на сеновал за сало и пироги, а мне теперь на это наплевать», — казалось, подумала она.
Трофим и Домнушка зашагали быстро, постепенно скрываясь за пеленой мартовской непогоди. Я озадаченно глядел им вслед…
Новая ступень
И еще одно знойное лето отпылало над казачьим хутором.
Было оно, к счастью, урожайным и медоносным. Казалось, природа хотела доказать людям, что ей безразличны их кровавые дела, бессмысленная война и она по-прежнему, что бы ни случилось, остается щедрой.
Где-то лилась кровь, смерть собирала обильную жатву, а природа разостлала по земле пышный ковер цветов и трав, развесила звонкие хлебные колосья и плоды, всюду, где только могла родить земля.
Повеселел мой отец, подобрела мать. И хотя у нас было ульев немного, отец сумел не только откачать десятка полтора пудов меда, но и оставить в запас для подкормки слабых семей и вновь прирастить пасеку до двадцати новых уютных пчелиных домиков.
Это лето было и для меня необычным. Я находился в состоянии необъяснимой восторженности. В душе то и дело начинали петь то ликующие, то тревожные неясные голоса.
Иногда я садился за наш кособокий стол и выписывал в в школьную тетрадь или просто на клочок бумаги сочетания слов и целые фразы, отзвуки тех, что западали в душу при чтении. Слова играли во мне, как пенная брага, роились и звенели, подобно пчелам…
Начиная с весны мы много работали с отцом в хуторских садах. Я лазил по деревьям и пилой- ножовкой отпиливал сухие ветки. Мои ладони покрывались саднящими мозолями. От апрельского солнца и южного ветра кожа на лице потемнела, а на губах насыхала сладковатая корочка. Я чувствовал себя намного старше, сильнее.
Как-то я встретился с Иваном Роговым. Он недавно вернулся из города, где работал с дедом и дядей Афанасием в плотничьей артели. За год он вымахал в здоровенного, плечистого парня, ребячий голос его сломался и превратился в мужской бубнящий бас, на губе появилась белесая поросль. Как всегда, он начал хвастать своими мускулами и будто бы настоящей борцовской силой.
— Ну-ка попробуй, — сказал он, сгибая правую руку в локте.
Я попробовал: бицепсы его действительно стали крепкими, словно выточенными из дуба.
— Топором помахаешь с утра до вечера, а либо фуганком подвигаешь, так мускулы сразу нарастают, — похвастал Рогов.
Я показал ему свои мозоли. Он ощупал их, презрительно усмехнулся:
— Бывают мозоли рабочие, опытные… А твои — от неумения держать инструмент. Ты слабо держал пилку, ручка болталась в кулаке, как пестик в ступке, вот и набил… Не мозоль, а водянку, волдырь… Вот настоящая рабочая рука.
Рогов протянул мне ладонь. Я сжал ее, она была сухая и твердая, как точильный брусок.
— Слыхал я, ты опять с интеллигенией связался… — упрекнул Рогов.
Я рассказал о том, как переписывал роли и неудачно выступил на репетиции в драматическом кружке. Рогов снисходительно хмыкнул:
— Все это только забава.