растерялся и с ходу проголосовал за второй список:
— Кто за кандидатов, выдвинутых представителем большевиков?
Взметнулся более густой частокол рук, но председатель митинга с картинным сожалением развел руками:
— Меньшинство! Итак, в состав Гражданского совета вошли представители всех слоев населения и всех партий, выдвинутые по первому списку.
И снова крики, гам и свист прокатились над площадью…
Толпа шумела и волновалась до самого вечера…
Через два дня поздней ночью возвратился из города отец. Сестры давно спали, а я, разбуженный шумом, лежа в кровати, прислушивался к разговору.
Мать встретила отца вздохами и ахами:
— Ты же обещал обыденкой справиться. Я уже думала, что случилось. Был у Игната?
— Был.
— Ну и что? Что он посоветовал?
— Да что… Он сам между двух огней. На демонстрации ходит. Как дежурство на переезде кончит, так и — в город. С флаком и леворвертом за голенищем. А Катюшка его на базаре молоком торгует. Город кипит, как котел, ничего не разберешь.
— Как будем жить? — назойливо допытывалась мать. — Дадут нам земли? Или в Расею поедем?
— Насчет земли пока ничего не слыхать. Какая уж тут земля, — вздохнул отец. — Еще не известно, что будет. Игнат сказывал: буржуи опять силу взяли. Как бы опять не пришлось воевать, только промежду собой.
— Ох, господи! — воскликнула мать. — Что же это на свете творится?
Запах подснежника
После бурных дней конца февраля и первых мартовских хутор как бы вновь притих, успокоился. Как и следовало ожидать, власть на местах установилась такая, какую пожелали состоятельные хозяева.
Отец рассказывал однажды, как он пошел в комитет просить земли на усадьбу. Маркиашка Бондарев, откровенно ехидничая, предложил:
— Денежки на кон — земля будет. Купить или заарендовать… Знатца, так… как его…
Рассказывая об этом, отец горько усмехнулся, махнул рукой:
— Не пришло, значит, еще время. Хоть и без царя, а оно вишь как — все по-старому. Верно Игнат говорил…
И долго хмурясь, ковырялся на пасеке. А вечером передал со слов дяди Игната странный, похожий на легенду рассказ о Ленине, мудром человеке, который стоит за то, чтобы отнять у таких, как Адабашев и Маркиан Бондарев, землю и раздать ее бедным крестьянам совсем и навсегда, бесплатно — так-таки ни за копейку, а рабочему люду — заводы и фабрики.
Мать вздохнула:
— А где этот Ленин? Может, его и нету вовсе. Так, выдумали люди для думки о счастье своем.
В свободное от работы время я по-прежнему много читал, одолел и «Сон Макара», и «Соколинца», и Степняка-Кравчинского, и «Воскресение», и «Овод» (в искаженном, выхолощенном издании), и даже осилил скучнейший очерк Шеллера-Михайлова о рабочем движении во Франции и несколько его романов.
Устав от них, я вновь хватался за томик Горького, и меня снова манило в какие-то неведомые дали. Хотелось бросить работу и уйти по шпалам куда глаза глядят с котомкой за плечами и так же странствовать по российским просторам, как странствовали Горький и его герои…
Тайно от Каханова и Ивана Рогова завел я что-то вроде записной книжки размером в осьмушку листа, старательно переплел ее в обернутый розовым коленкором картон и, млея от странного, еще небывалого волнения, писал очень нескладные, напыщенные стихи. В душе творилась какая-то неразбериха: беспричинная радость сменялась такой же беспричинной грустью…
Воскресенье. Я и Иван Рогов бродим по окрестным балкам и каменистым взгорьям, останавливаясь над обрывами и подолгу слушая грохот и шипение падающих с круч ручьев.
Ночь. Сквозь — мглу мартовского неба чуть проступают звезды. С моря упруго напирает влажный ветер. Гром ручьев оглушает. Мы словно хмелеем от запаха весенних вод и распустившихся где-то рядом подснежников.
Выбрав на пригорке обсохшую за день проталину, надергав вокруг сухого бурьяну, мы с Роговым запаливаем жаркий костер. Пламя громко потрескивает, стреляет из корчащихся полых стеблей бронзовыми искрами. Глядя в огонь, мы подолгу сидим на камнях в молчаливой задумчивости.
Так мы пробродили в мартовской полутьме почти до рассвета, отыскивая новые балки и кручи, слушая гул ручьев, как неслыханную для нас музыку. Ощущение ожидания чего-то необыкновенного, какие-то неясные надежды, что вот явится кто-то и позовет вперед, в будущее, остались в душе от той памятной ночи…
Когда я вернулся домой, то походил, наверное, на заблудившегося и долго искавшего дорогу путника.
…Как раз в это время всяких тревог и еще не ясных надежд на какие-то изменения в нашей жизни к лучшему я пережил то, что приходит ко всякому человеку вместе с первыми лучами юности.
Слева от двора Кахановых жил Семен Фащенко, богатый мясник. Он бил скот и продавал мясо на хуторском базаре, имел там свой дощатый лабаз.
Фащенки считались нашими сватами — родство весьма отдаленное, как говорят, девятая вода на киселе. В молодости весельчаку и балагуру дяде Ивану, простому железнодорожному будочнику, приглянулась дочь мясника Фащенко, кареглазая Маруся, такая же говорливая и бойкая.
Наперекор наказу родителей не жениться на чужанке и не в пример отцу моему Иван прислал к старому чванливому мяснику сватов в то время, когда отказывать было уже поздно. Дядя Иван и Мария поженились и сразу же переехали жить в путевую будку. Вскоре старый Фащенко умер, завещая вести мясницкое дело старшему сыну, Семену.
Отец неохотно роднился с Фащенками, может быть, потому, что Семен, за эти годы еще больше разбогатевший на торговле мясом, всегда посмеивался над нашей бедностью, над неумением отца жить и прибирать к рукам чужое добро. Неприязнь отца к Семену передалась и мне.
Мне был неприятен двор Фащенко, сам Семен Константинович, крикливый, грубый и жадный мужик. Однажды, еще в Адабашеве, в неурожайный год, когда нам приходилось особенно туго, Семен после долгого торга купил за бесценок единственную нашу корову и, посмеиваясь над слезами матери, увел на убой.
Во дворе Фащенко часами ревели быки, блеяли овцы, предсмертно визжали свиньи. Приторный запах крови и бараньего сала все время притекал оттуда.
Если отец и мать посылали меня за чем-либо к Фащенко, я всегда заходил в их тесный, стиснутый постройками и несколькими базами двор с брезгливой боязнью увидеть в распахнутых дверях кустарной бойни развернутые окровавленные бычьи туши, а в особых каменных, врытых в землю желобах — еще дымящуюся кровь.
Трое взрослых сыновей Семена Фащенко были здоровенные, кряжистые, краснолицые парни. Ходили слухи, будто, убив скотину, они тут же выпивали по кружке свежей, горячей крови. Особенной тучностью выделялся средний сын, Осип, смирный мужчина весом не менее десяти пудов, жирный, курносый, с сонным, тупым лицом и странно жиденьким булькающим голосом. Мне всегда казалось, что в горле Осипа клокочет жир. Двое его братьев, совсем на него не похожие — старший, Николай, хриплоголосый, дикого, необузданного нрава, и младший, Киря, красивый, бойкоречивый, — работали в базарные дни в лабазе, разрубали на ровно срезанном дубовом пне освежеванные говяжьи и бараньи туши.
— Мадам, пожалуйте! Мясцо — первый сорт! — бойко зазывал покупателей веселый Киря. — Филейчик! Грудинка! Какого желаете — отрублю с походцем!