Осипа и Николая взяли на войну в первые же дни мобилизации. Не помогли Семену Фащенко ни хлопоты у воинского начальника, ни связи с урядником и волостным правлением. Уже через три месяца после отступления наших войск из Галиции стало известно: Осип пропал без вести, а Николай лежит в госпитале.

Помимо сыновей, на которых держалось все бойницкое дело, у Семена Фащенко было еще три дочери — Анюта, Елена и, младшая, Саша.

Самой красивой почему-то считалась в хуторе Анюта. Это была женщина, по всем признакам в девичестве довольно смазливая, словно сошедшая с конфетной коробки знаменитой в то время кондитерской фабрики Жоржа Бормана, однако к тридцати с лишним годам она настолько располнела, что едва протискивалась в калитку родительского двора. Когда Анюта приезжала из соседнего большого села, где жила на содержании полицейского урядника Орлова, ей открывали ворота, как вернувшейся с пастбища стельной корове.

Широкая, оплывшая, грузная, в смешном кружевном капоре, с лицом сахарной белизны, что, очевидно, считалось в хуторе главным признаком красоты, она, спотыкаясь о кочки, семенила жирными ногами в туфлях на тонких высоких каблуках. Жеманно растягивая слова, Анюта пыталась изображать городскую избалованную барышню, но это у нее не получалось. Над ней посмеивались даже родственники. Она была совсем неграмотна, сначала работала у урядника прислугой, потом стала его содержанкой…

Жизнь Анюты оборвалась трагически: урядник бросил ее, и она отравилась.

Как-то, еще до переезда нашего в хутор Синявский, мы с отцом, справившись с делами, подъехали ко двору мясника. Это было в конце апреля, в начале пасхальных каникул, и я, как всегда, сидел на подводе с охапкой алых тюльпанов, сорванных на Белой балке.

Вдруг со двора Фащенко выбежала босая девчонка, длинноногая, с кудрявой задорной челкой на лбу, и, увидев меня, звонко крикнула:

— Глянь-ба! Тюльпаны! Мальчик, дай тюльпанчик!

Я машинально протянул ей весь, словно пылающий на солнце, букет. Девчонка схватила его обеими руками, смешливо оглядев мою ученическую форму (тогда я учился в третьем классе), крикнула кому-то во дворе:

— Манька! Сёдни же айда на Белую балку тюльпаны и кочетки полоть. Чуешь?

У девчонки между темных ресниц озорно поигрывали, точно новенькие, прозрачные стекляшки монисто, острые, смеющиеся глаза.

Спохватившись, обиженный тем, что отдал ей весь букет, я недоуменно подумал: «Почему — полоть? Разве тюльпаны полют?» А девчонка, мелькнув босыми пятками, уже скрылась во дворе. Это была Саша. Такой я увидел ее впервые.

Теперь я видел Сашу совсем иной. Ей уже сровнялось семнадцать лет — она была старше меня на одну весну и совсем не походила на ту босоногую, угловатую девушку-подростка, которую я видел четыре года назад. Ресницы ее стали гуще и длиннее; они торчали вверх и вниз, как тонкие иголочки, а между ними переливались неуловимым сиянием какие-то неопределенные — не то темно-зеленые, не то дымчато-серые глаза.

Мне казалось, глаза Саши менялись ежечасно, в зависимости не только от ее собственного настроения, но и от изменчивых чувств к тем, с кем она дружила: они то яснели, то словно затягивались хмурыми облачками.

И конечно же Сашу нельзя было назвать красивой. У нее была слишком длинная, прямая шея, смуглое, в густых, неизводимых ни зимой ни летом веснушках, грубоватое лицо, капризно вздернутая верхняя губа, а темно-русые волосы свивались в мелкие колечки, как у молодого барашка.

Моя мать называла ее долговязой, а то и просто длинной Сашей. Тут я подозреваю мать в намеренной необъективности: она изо всех сил старалась изобразить передо мной девушку чуть ли не уродиной, хотя Саша была очень миловидной.

Началось это внезапно, в один из мартовских солнечных дней. Весна была в разгаре, снег почти весь растаял, и лишь кое-где среди просохшей улицы еще вспыхивали на солнце узенькие, доживающие свой короткий весенний век ручейки.

Было воскресенье. Я сидел дома, в своей скудно обставленной спаленке, отданной отцом в мое полное пользование. Здесь стояли какой-то чудовищно безобразный шкаф без стекол, с несколькими десятками самых разных книг, принадлежавших Ване Каханову, колченогий столик, два старых, продырявленных стула и железная прогнутая кровать. Но я уже воображал эту комнату, с глиняным полом и единственным маленьким окошком, своей собственностью, рабочим кабинетом. Здесь я читал и исписывал страницы заветной розовой тетради.

Я ломал голову над очередной рифмой, перебрал все цвета радуги, все драгоценные и полудрагоценные камни, какие знал, когда неожиданно вошла Саша. В последнее время она забегала к нам по всяким домашним делам, как это водится у соседей, — то ли взять что-либо, то ли поделиться какой-либо новостью, а новостей тогда в хуторе было хоть отбавляй. Быстро поговорив с матерью, Саша шла ко мне без спросу, без предупреждения, что матери не очень нравилось.

— И когда ты перестанешь писать? — насмешливо и звонко спросила Саша, смело подходя к столу. — Все читаешь да пишешь. Хоть бы мне письмо написал.

Я поспешил прикрыть рукой тетрадь, но тут же вспомнил: Саша, как и ее сестры, была неграмотной. Богатый мясник считал даже скромное хуторское образование для своих дочерей излишней роскошью: женихи, дескать, и так найдутся.

— Тебе письмо?.. — краснея, спросил я.

— Не мне, а от меня — кавалеру, — быстро нашла ответ Саша и сощурилась.

Это была неизвестно от кого заимствованная, общая для всех девушек кокетливая манера поддразнивать. Потом, когда мы с Сашей еще больше сдружились, эта черта часто раздражала меня, вызывая ревность.

Саша попыталась заглянуть в тетрадь и бесцеремонно налегла грудью на стол, близко наклонив голову. От ее кудрявых завитушек, перевязанных красной атласной лентой, пахло тонко и нежно: пучок белых и желтых подснежников и лиловых фиалок торчал в ее курчавых волосах.

Запах подснежника, казалось, был присущ всему существу Саши — ее сильно загорелой с прошлого лета коже, веснушкам, всему здоровому и сильному телу.

Я видел, как поднималась под белой батистовой кофточкой юная грудь, как черная юбка туго обтягивала раздавшиеся вширь бедра, а у самого моего лица невинным любопытством сияли ее глаза. Смущенный этой близостью, я невольно терялся и опускал глаза.

Я был тогда особенно застенчив и к девушкам относился как к существам высшего порядка — благоговейно, с преклонением, граничащим со страхом.

Объясняется это, может быть, тем, что в Адабашеве я редко видел иные отношения между мужчиной и женщиной, кроме строгих, а девушек-тавричанок — чаще всего в подневольном крестьянском труде. А когда они облекались в свои яркие, праздничные наряды, украшая себя дешевыми бусами и пестрыми лентами, то тогда казались мне совсем необыкновенными.

Еще минувшим летом я заметил, как Саша похорошела. Я оставался мальчишкой, а на нее уже заглядывались парни, и словно какая-то невидимая черта легла между мной и ею.

На углу переулка и нашей улицы в весенние, летние и даже осенние погожие вечера собирались гулянья и кружились хороводы. В них участвовала Саша. Мы, ребята-подростки, занимали среди этих игрищ свое незавидное место: парни постарше называли нас «сопляками» и «сосунками», а мы, чтобы досадить им за это и доказать свое равноправие, устраивали грубые шалости, за что и получали тумаки и подзатыльники.

Девушки обходились с нами в лучшем случае снисходительно. Я часто довольствовался в игрищах ролью наблюдателя, сиживал под каменной стенкой и молча следил за играми и танцами.

Гульбища длились до поздней ночи. Мой взгляд все время тянулся за двумя девушками: за Марусей Савченковой, дочерью казака, черноглазой, полненькой, похожей на пузатую с перехватом тыкву-кубышку, с толстой смоляной косой вдоль короткой спины, и Сашей Фащенко, гибкой и легкой, как дикая коза. Мысленно я отдавал предпочтение то одной, то другой.

Еще по-мальчишечьи невинно я следил, как под пение «По улице мостовой» девушки ловко водили

Вы читаете Горький мед
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату