нам. Но мы ничего не замечали…

Саша старательно выводила буквы, однако они переползали за линейки и, клонясь все ниже, словно валились с них кувырком. Кончился урок тем, что Саша бросила ручку, скомкала тетрадь и убежала…

С этого дня наши занятия стали заметно хромать, зато мы чаще теперь встречались на игрищах. Здесь Саша то изводила меня капризами и ревностью, заигрывая с парнями, намного старше меня, то весь вечер только мне одному клала «фанты», и мы целовались с ней при всех. Конечно, это были шуточные поцелуи, невинная игра, а когда мы, возвратясь с игрища, останавливались где-нибудь в укромном уголке, у калитки, Саша не позволяла даже прикоснуться к себе. В такие минуты взгляд ее становился загадочно- холодным.

Но иногда на нее нападал озорной стих. Она прибегала к нам, возбужденная, раскрасневшаяся, откуда-нибудь с огорода или из сада, пахнущая мятой и любистком, ароматной травой, которой казачки пересыпают в сундуках одежду, и, заскочив в мою келью, принималась тормошить меня.

Я тут же, чисто по-ребячьи, увлекался игрой, отбросив смущение и скованность. Мы силились повалить друг друга, забыв, что в спальню ежеминутно могла войти мать. Иногда вбегали мои сестренки и тут же начинали барахтаться, визжать вместе с нами.

Саша была очень ловкая и сильная. Я несколько раз чувствовал: ослабь я хоть на мгновение свои мускулы — она тотчас же одолеет меня и потом будет насмехаться надо мной. И я, озабоченный только тем, чтобы не поддаться и побороть Сашу, ощущая ее горячее, напружиненное тело, собирал все силы и опрокидывал ее на кровать…

Но вот однажды… В хате никого не было — мать куда-то вышла, сестры играли во дворе. И в ту минуту, когда я поборол Сашу, притиснув ее всем туловищем к подушке, я вдруг очень близко перед собой увидел ее смеженные глаза и полураскрытые, по обыкновению темно-бордовые, как две спелые, засушенные солнцем вишни, пахнущие степным ветром губы. Игольчатые ресницы ее вздрагивали, грудь упиралась в мою грудь, сердце часто стучало под моим сердцем. Саша закрыла глаза, словно ожидая чего- то.

— Сдаешься?! — все еще в ребячьем боевом азарте глупо крикнул я.

Она не ответила и, не открывая глаз, вдруг обхватила мою шею сильными теплыми руками, прижалась ко мне. Какая-то сила толкнула меня к полураскрытым губам Саши, и губы наши соединились… На одно мгновение, даже не мгновение, а какую-то сотую долю мгновения. Но это был совсем не тот поцелуй, что на улице во время игры в фанты.

И вдруг Саша ловко вывернулась, повалила меня на кровать, в свою очередь крича:

— Сдаешься?! Ага!

Отбросив ее от себя с такой силой, что она ударилась спиной о стену и чуть не упала, я вскочил. У входа в спальню стояла мать. Ее брови были сурово сдвинуты, губы осуждающе сжаты…

И тут я заметил, как лицо Саши наливается багровой краской, и глаза, будто стекленея, наполняются слезами… Мне тоже стало стыдно, до боли в глазах, до отвращения к себе, и я выбежал из спальни вслед за Сашей…

После этого она не приходила к нам две недели. Мы встречались с ней только на улице и, возвращаясь с игрища, подолгу простаивали в тени акации, взявшись за руки.

С той поры обрушились на нас первые беды. Ибо нет на земле любви без мук и огорчений…

Первым из моих друзей узнал о наших отношениях с Сашей Иван Каханов. Зайдя по обыкновению к нам и застав незадачливого учителя и ученицу за уроками чистописания, он удивленно поднял правую, иронически изогнутую, бровь, взял из шкафа какую-то книгу и молча ушел.

А утром при встрече оказал мне:

— «Но не в шитье была тут сила»? Не так ли, а?

Я покраснел до ушей, будто Каханов уличил меня в чем-то преступном, и стал бормотать что-то в свое оправдание. Он усмехнулся:

— Да разве я сказал, что это плохо? Только едва ли удастся тебе подготовить Сашу на аттестат зрелости. Ты опоздал, да и слишком блестели во время урока у учителя глаза. — Помолчав, добавил серьезно: — Не знал я, что ты к тому же еще и филантроп… народник… Тебе бы в народ идти… Просвещать мужиков…

Более прям и груб в оценке моей любви был Иван Рогов:

— Ты гляди, чтобы Фащенки не женили тебя на ней.

— Кто?! Ты о чем? — ошалело спросил я, не поняв.

— Да Фащенки — отец и мать. На Сашке. Ты — чудак-бедняк. У нас в хуторе это так. Особенно там, где девок много. Чуть парень зазевался — женись. Спихнуть лишнюю девку кому-нибудь надо.

Я слушал, разинув рот. Я — жених! В таких новых для меня щекотливых вопросах я все еще чувствовал себя мальчишкой. Ведь мой шестнадцатый год только подходил к концу. Я расхохотался.

— Вот тогда посмеешься! Будешь женатиком в семнадцать лет, — снисходительно набавив мне год, пророчески предостерег Иван.

Вспоминая разговор с Роговым, я долго смеялся над тем, что меня принимают за Сашиного жениха, но — удивительно! — мысль эта нет-нет и закрадывалась в мою голову, становясь навязчивой. Когда томление любви овладевало мной особенно глубоко и я тосковал по Саше, я вновь представлял ее в постоянной к себе близости, и незнакомое волнение охватывало меня.

Саша опять стала прибегать к нам, но засиживалась недолго. Я торопливо задавал ей какой-нибудь урок — что-нибудь написать или решить первую попавшуюся задачу, но это только для виду. Уроки стали для нас лишь поводом для встреч.

Однажды утром я вышел из хаты во двор. В солнечное летнее утро, когда в свежем, отстоявшемся за ночь от пыли воздухе пахнет влажной от росы лебедой, а с левады тянет укропом и наливающимися молодыми огурцами, когда на скворечнице бодро насвистывает скворец и хлопотливые ласточки с веселым щебетанием кормят в прилепленных под застрехами гнездах своих прожорливых птенцов, когда сам ты юн, здоров, чист разумом и сердцем, — все воспринимается с какой-то обнаженной, первозданной ясностью и остротой: каждый звук, каждый запах, малейшее колебание ветерка.

С какого-то времени высокий деревянный забор, отделявший двор Фащенко от кахановского, стал для меня как бы огромным магнитом. Каждое утро, а нередко и днем я подходил к забору, надеясь услышать знакомый голос или увидеть в щель между досками Сашины глаза и алую ленту в темных кудрявых волосах.

Я простаивал под забором часами, прислушиваясь и замирая; все время вглядываясь в щель. Иногда Саша, заметив меня, подбегала к изгороди, и я видел в щели ее сверкающие озорством глаза. Она кивала мне, посмеиваясь.

С таким желанием увидеть ее я подошел к забору и в то сияющее утро, как вдруг хриплый голос старой Фащенчихи грубо ворвался в тишину:

— Бесстыдница! Чтоб ты околела! Вот навязалась на мою голову, прости господи мою душу грешную. Ведь они — наши сваты… Родичи… Соседи… А ты, окаянная, днюешь и чуть ли не ночуешь с этим Ёркой. С кем связалась? С мальчишкой, у него еще молоко на губах не обсохло…

В ответ послышался неузнаваемо строптивый, звенящий слезами девичий голос. Это был голос Саши…

Вся сцена происходила в сенцах хаты Фащенко, но в утренней тишине хорошо был слышен только голос матери, а голос дочери звучал глухо, неясно, сквозь рыдания. Саша защищалась, оправдывалась и плакала.

Вдруг послышалось лясканье ладоней, удары о что-то мягкое, визг… И вслед за этим ругань Фащенчихи выплеснулась во двор:

— Ах ты, стерьво! Геть с глаз моих! Я тебе покажу, как матерь не слухаться. Вот погоди — я отцу расскажу…

За этим последовала новая брань; грубые, липкие слова падали в благостную, почти музыкальную тишину утра, как комья грязи в чистый родниковый колодезь…

Я окаменел, был оглушен, как одно из тех несчастных животных, которых убивал на своей бойне противный, всегда пахнущий кровью мясник Семен Фащенко. Сашу бранили.:. Сашу били… Саша плакала… И главным виновником этого был я.

Вы читаете Горький мед
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату