страшило, что «меделян» мог причинить нашей семье какую-нибудь непоправимую беду. Впервые я до внутренней холодной дрожи боялся за жизнь отца, матери и сестренок. И тут накануне последнего боя большевиков за нашу станцию произошло непредвиденное.
Смеркалось, когда я, слоняясь по прибрежным камышам донских гирл, голодный, пробирался тихонько через левады домой. Пустой желудок делает человека бесстрашным. На мое счастье, в хате оказался только молодой вежливый офицерик со своим пожилым бородатым денщиком. «Меделяна» и другого его партнера в хате не было.
— Ну, матушка, — заговорил, выходя из залика, обращаясь к матери и поглядывая на меня совсем незлыми, светлыми глазами молодой корниловский подпоручик. — Завтра мы или отобьем большевиков и погоним их на север или ляжем костьми вот тут на вашей балке. И мне хотелось бы сказать вам и вашему мужу на прощанье — не поминайте нас, матушка, лихом. Мы ведь бьемся за Россию, за народ, за веру, против анархии. Вы извините нашего капитана за грубость. Он — воин, а на войне самые добрые и порядочные люди ожесточаются…
— Ваше благородие, — вмешался вдруг в разговор бородатый денщик, годившийся своему командиру в отцы, и как-то странно ухмыльнулся. — А ведь они, то-исть, папаша и мамаша ихние, — кивнул он на меня, — тоже орловские.
— Вон как! — удивился и сразу словно засветился весь офицер. — Откуда же? Какого уезда?
— Малоархангельского, — ответила мать.
— Малоархангельского?! Да неужели! И я — Малоархангельского. А села какого?
— Я из Колпины, а отец из Долгого…
— Так и я же оттуда… — Офицер подбежал к матери. — Вон где земляки нашлись. Боже мой! Россия, как ты велика и в то же время тесна?
— А вы чьи же будете? — вглядываясь в нежное, с юношеским румянцем на щеках, лицо подпоручика, спросила мать. Я тоже исподлобья, с угрюмым любопытством смотрел на него: вот уж не думал, не гадал, что у отца и матери среди белогвардейцев окажется земляк!
— Позвольте! — обрадованно закричал офицер. — Вы не так уж молоды, матушка, и должны помнить помещика Константина Карловича Гельбке, моего отца. Наше имение недалеко от Колпны и вы, должно быть, слыхали о нем.
Мать даже руками всплеснула:
— Константина Карловича? Да как же не слыхать. Я служила горничной у барынь Клушиных, а ваши родители, тогда еще молодые, часто приезжали к Клушиным… И дедушку вашего Карла Генриховича помню…
— Боже мой! Боже мой! — подпоручик кинулся к матери и обнял ее. — Какая встреча! Какая встреча! И как это я не знал раньше. Платонов, почему ты не сказал мне, что здесь живут мои земляки? Ведь они моих папеньку и маменьку знали.
— Да неужто ваши папенька живы? — спросила мать.
Гельбке совсем растрогался, стал картинно вытирать глаза белым платочком.
— Папенька погиб еще в русско-японскую, а маман жива. Недавно уехала во Францию. Наше имение разорено. Мои братья тоже сражаются против большевиков. Я, самый младший, здесь, старшие братья в других офицерских частях. Заверяю вас: как только мы победим большевиков и вернемся на родину, я тотчас же заберу вас, вашего мужа и ваших деток к себе в имение. Будете, жить на покое, на полном обеспечении… Честное слово русского офицера!
Тут я не удержался, фыркнул, вспомнив такие же посулы заезжего барина-охотника, который так же наобещал нам целый короб добра, а затем исчез бесследно, не забыв забрать настрелянных отцом диких гусей.
Гельбке, как мне показалось, смущенно и сердито взглянул на меня. Бородатый денщик выглянул в окно:
— Ваше благородие, нам пора уходить. Уже все ушли.
Бородач вышел, а Гельбке вновь кинулся к матери с протянутыми руками.
— Вы — как моя няня… Не прощайте, а до свидания, голубушка. Ждите нас. Я вас не забуду. — Он вынул блокнотик, записал нашу фамилию и, позванивая шпорами, выбежал.
Тут уж немедля я высказал матери свое возмущение:
— Что ты наделала, мама… Ведь он — белый…
Мать не оправдывалась, только сказала смущенно:
— А бог с ним, что — белый… Ведь он совсем мальчик.
Отец, услышав от матери о Гельбке, презрительно сказал:
— В холуи он зазывал тебя, мать, чтоб хомут опять надеть, а ты поверила, распустила слюни. Эх, ты! Горничной была, горничной так и осталась.
…Весь следующий день на Крутой балке, за семафором, кипел бой. Снаряды рвались в хуторе. Я и Иван Рогов сидели на чердаке его кухни и из слухового окна вглядывались в ту сторону, откуда летели снаряды. Один снаряд с завыванием пронесся над нашими головами и, врезавшись в угол хаты позади двора Роговых, разворотил стену.
Мы впервые очень близко видели войну, нам было и страшно и любопытно.
К вечеру бой затих. Белые отступили. На станцию и в хутор ранним утром входил отряд Сиверса. Остатки разгромленных калединских войск бежали к Ростову и Батайску. Отец, мать с сестрами и я ночевали в чужой хате на «русской» стороне хутора. Когда все стихло, отец и я прибежали домой. Квартира наша уцелела, только всюду были разбросаны пустые консервные банки, клочья сена, стреляные гильзы.
Утром я и Иван Рогов пошли за семафор, к месту вчерашней битвы. Там уже бродили предприимчивые казаки и незнакомые оборванцы, снимали с убитых офицеров добротные шевровые сапоги с кокардами на верхней части голенищ — признак особой привилегированности корниловских полков, не брезгуя стаскивали галифе тонкого гвардейского сукна и даже окровавленное заношенное офицерское белье.
По буграм и склонам Крутой балки вповалку лежали полураздетые неподвижные тела. В наспех вырытых окопчиках — вороха гильз, брошенное снаряжение, пропитанные кровью бинты.
Я ходил по косогору и вспоминал, как отец стрелял щурков, нападавших на нашу пасеку и поедавших пчел… Мертвые, лежавшие там и сям офицеры, цвет и краса корниловских полков, напоминали мне красивых желто-зеленых щурков, которых я собрал после удачной стрельбы отца, высыпал их не менее дюжины прямо в поросшую крапивой канаву.
Среди убитых лежал и выхоленный, казавшийся еще более огромным, «меделян» — капитан. Он лежал навзничь, свалившись на горку свежей земли, на краю окопчика и раскинув руки. Длинное лицо его уже подернулось чернотой, глаза остеклянело уставлены в ясное февральское небо. Породистого аристократа-капитана тоже кто-то раздел до нижнего белья. Белоснежная, с засохшими кругами крови, сорочка его резко выделялась среди черноты изрытой мокрой земли, босые, синеватые ступни с костистыми пальцами торчали врозь.
Я подумал о жалобе матери и отвернулся, ища среди убитых Гельбке, нашего земляка. Но румянощекого подпоручика нигде не было. Если он не был убит в другом месте, то, наверное, отступил с уцелевшими корниловскими частями, чтобы где-нибудь вновь схватиться с большевиками за свое имение, за многие тысячи десятин земли, оставленных там, откуда мой отец и дядья бежали от голода на Дон тридцать лет назад… Вернулся я домой с гнетущим чувством, может быть потому, что впервые видел столько убитых людей…
Добродушные сиверсовские пулеметчики чистили в сенях разобранный «максим». Отец уже разговорился с ними — узнавал, кто, откуда. Оказалось: один ярославский, другой — псковский. Оба воевали на германском фронте, а теперь пришлось драться с корниловцами. Один — постарше, скуластый, блеклоглазый псковитянин как-то по-свойски подмигнул мне, протянул листовку, потом другую.
— На, почитай батьке.
На листовках портреты Ленина и другого, узкоплечего, щуплого, в пенсне, одетого в кожаную расстегнутую куртку. Ленин в простой кепочке, под большим козырьком прищуренные глаза. Так вот он какой — Ленин! Председатель Совета Народных Комиссаров! Отец долго всматривался в обличье словно