милые мои, проголосовала за большевиков! Они — за мужиков, а мужиков вон сколько — вся Россия! Придут они — я и скажу им: я за вас голосовала — вы меня не трогайте…»
А другая наша соседка прибежала, запыхавшись, к отцу, плачущим голосом стала спрашивать:
— Скажи-ба, болячечка, за кого мне голосовать? За какую квиточку? Ведь я неграмотная.
Отец взял у нее бюллетени, отобрал пятый, сунул соседке в руку, сказал твердо:
— Вот за этот — за пятый, за Ленина, и голосуй. Да смотри: когда будешь опускать, не перепутай… А то сунешь за кадетов, а либо за Керенского — какая тебе от этого польза… Ведь ты беднячка…
Не прошло и четверти часа, как — соседка прибежала, бледная, вся в слезах, ломая руки, запричитала:
— Ой, головочка моя грешная! За кого же я проголосовала? За Керешного! Попутал меня нечистый дух — подсунул мне не тую квитку…
Отец засмеялся, развел руками:
— Эх ты, Ивановна! Теперь ничего не сделаешь. Жди теперь большевиков, когда придут — сама скажешь, за кого ты…
Опустив в ящик пятый список, отец сказал мне:
— Вон сколько казаков за Ленина голосуют. Сами мне сказывали. Отшатнулись от Каледина многие казаки…
Вслед за отцом опустил в урну пятый описок и я…
…Поезд тащится медленно-медленно, погромыхивая темными вонючими теплушками. Из степи свистит черный морозный ветер. У меня мрачные мысли: куда я еду? зачем? Опять буду передавать телеграммы белых офицеров, вести под их диктовку переговоры со штабом северо-западной группы генерала Кутепова? Я бы не прочь убежать куда-нибудь в степь, в Адабашев, к тому же Ёське или отсидеться дома, но отец оказал: «Езжай!».
Я знаю, он думает: все работают, все служат. И многие ждут большевиков… И мы ждем, как ждут люди и все живое восхода солнца… И работают железнодорожники, затаив горячий камень на сердце, принимают и отправляют поезда с пушками, юнкерами, офицерами. А что поделаешь? Дома голодная семья, отец, мать, сестренки ждут получения ненавистных шпалер — керенок. Я уже получал их по целому аршину — зеленых и желтых. Александр Федорович Керенский выпускал их целыми рулонами, и плательщик выплачивает их неразрезанными, разматывая и отмеривая, как телеграфную ленту…
Вот и попробуй не служить, не работать… А ведь мне только недавно сровнялось шестнадцать лет. С виду я еще мальчишка, и хотя меня никто еще не замечает и даже белогвардейские заставы и часовые пропускают как подростка-железнодорожника, но попробуй не подчинись им — сразу услышишь леденящее кровь: «К семафору!».
Калединцы уже расстреляли этаким манером нескольких машинистов, движенцев и телеграфистов… Ведь Дон и Приазовье и все входящие в него железные дороги — на военном положении… Террор, слово страшное, витает над городами, станицами и селами, как черный кровожадный ворон…
Поезд задерживается на станции Марцево… Нигде ни блесточки света… В вагоне почти пусто, пассажиров нет, уже перестали ездить — всюду фронт. Со мной лишь два-три солдата с заплечными мешками, пропахшие махрой и дальней дорогой. Холодно и мерзко — теплушка не отапливается, я окоченел, не попадает зуб на зуб…
Вдруг вдоль поезда топот, крики:
— Прочь, солдаты, из вагонов! Прочь, солдаты, из вагонов!
Я уже знаю: это юнкера. Оки высаживают и задерживают солдат, едущих с фронта, некоторых за пару банок консервов и буханку хлеба переманивают в Добрармию, но мало кто хочет воевать — всем война осточертела хуже горькой редьки. Других, особенно подозрительных, как дезертиров, не подчиняющихся приказаниям, задерживают…
— Прочь, солдаты, из вагонов!
Команда звучит заученно и резко — лязгает, как затвор винтовки. В темную бездну вагона воткнулся желтый нервный луч фонаря.
— Солдаты, выходи!
Луч скользнул по мне, не задержался, остановился на широком, как глиняный горшок, рыжебородом лице солдата.
На мгновение я схватываю в нем нечто похожее на нашего любимца дядю Ивана, путевого сторожа. Солдат уже пожилой, шинель натянута на ватную фуфайку нескладно, пояс ниже живота, отвороты серой папахи спущены и болтаются, как уши слона.
— Выходи!
— Зачем? — спокойный мужичий голос. От него так и разит сырой вспаханной землей. — Вить отпустили… С турецкого хронту…
— Слезай! Кто отпустил?!
— Ленин…
— А-а!..
Лязг затвора.
— Выходи! Раз, два,!
Солдаты кряхтя слезают.
— Вить вот наказание… Замучились… Вить отпустили… Домой едем… в Орловщину… — бормочет солдат в отвернутой папахе.
Крик у вагона становится исступленно-яростным, нечеловеческим, как будто рычит сама смерть:
— Становись! Вот тебе за Ленина!
Меня оглушают три выстрела. Зажмуриваюсь, закрываю глаза… Террор! Военное положение! Я дрожу, зубы стучат. Поезд трогается. Куда? К фронту… Туда, откуда идут большевики…
…Поезд гремел во тьме колесами, а я, забившись в угол товарного вагона и стуча зубами, видел перед собой рыжеватую с темной подпалиной бороду расстрелянного солдата, похожего на нашего дядю Ивана, и еле сдерживал слезы от ужаса и жалости… Нет, невозможно забыть о тех далеких, уже затягиваемых пологом забвения, огневых годах!
…Я едва разгибаю замерзшие ноги, выползаю из промерзшей теплушки. Я — единственный пассажир на этом торчащем среди поля, как палец, разъезде. На путях темно — хоть глаза выколи. Только на боковом пути маячит какая-то черная сплюснутая громада, сипит паром — это калединский бронепоезд. Слышны сердитые голоса… Меня берут в световые клещи сразу несколько фонарей: кто такой? зачем здесь? Передо мной багровые, обветренные лица, налитые кровью глаза…
Фронт недалеко — где-то у Матвеева Кургана. Поезд, привезший меня сюда, дальше не пойдет — вернется в Марцево, и я останусь один среди враждебного предгрозового безмолвия…
Поднимаюсь на башню блокировочного управления стрелками — это последнее новшество предвоенных лет. Башня полна военными, преимущественно офицерами всех родов войск, с погонами всех оттенков. Только штатский дежурный по разъезду сидит у фонопора и рычагов блокировочного аппарата. В уголке мерно постукивающая морзянка. Кто-то из военных кричит:
— А-а, новая смена телеграфисту явилась! Давно ждали…
Меня встречают почти как желанного гостя.
Дежурный по разъезду, рослый, чернявый мужчина в форменной тужурке с малиновыми кантами, говорит мне, мешая русские слова с украинскими:
— Скорей сидай, хлопче, за аппарат та передавай военные телеграммы. Наш телеграфист занедужил…
Ко мне подходит низкорослый военный в простом, цвета хаки, свободном кителе и обыкновенных валенках, внимательно смотрит сквозь золотое пенсне на мое посиневшее от холода лицо, как-то уж очень просто, не по-военному и чуть брюзгливо тянет в нос:
— Пожалуйте, молодой человек… М-м-да! Уж очень молод… Не могли прислать повзрослее… — И обернувшись к долговязому офицеру: — Ардальон Георгиевич, дайте ему, пожалуйста, консервов, чаю… Ведь он замерз и еле стоит на ногах…
— Слушаюсь, господин полковник! — козырнул долговязый.
Офицеры начинают смотреть на меня более благосклонно. Я удивлен: неужели это одни из тех, кто