калединцы — отступили в Новочеркасску. А потом опять Каледин попер со стороны Нахичевани. Не удержались наши. Четыре денька всего мы большевиков и видели. А теперь сызнова Каледин царствует. Ух и лютое его офицерье… Чуть что не так — к семафору… Мою будку обшарили, переполоху наделали, детишек насмерть перепугали. Прям разор! Не знаем, куды деваться. Хучь в станицу тикай — так и там спокою нету… Тоже атаманская власть…
Отец чуть усмехнулся в усы:
— Ну, а как же оружье твое… Левольверт, что за голенищу запрятал… Флак красный… Ходил с флаком? Стрелял из левольверта?
Дядя Игнат, обладавший природным юмором, закрутил головой, замахал рукой.
— Куды там! Пошел я один раз на эту самую демонстрацию. Подходим до Большого пришпекта, а тут казаки… Гонют, как озверелые, со всех сторон махают шашками… Еле удалось скрыться. Прибежал на будку, скорей за свой молоток и фонарь и — на линию!.. Дескать, ежели жандарм приедет на дрезине спрашивать: это ты, мол, с красным флаком по Садовой ходил, — так я ему сразу и отпою: я вить в обход ходил… А недавно, когда битва началась, говорю Кате: пойду, мол, в Красную гвардию; так она левольверт этот самый отняла у меня и куда-то зашвырнула… Так и не нашел. Да и какой я, Филя, вояка — стар уже, нога кривые, глаза косые — того гляди запутаюсь ногами и упаду…
Дядя Игнат, конечно, шутил: у него было что-то другое на уме, но он, как всегда, прикрывался балагурством, дурачился, несмотря на седую голову…
— И что это деется, — вздохнула мать, перетирая чайную посуду, — белые… красные… Кто их поймет… Дали бы больше на кусок хлеба — и ладно. А то вон детишки раздеты, разуты и сын, уже парень, чуть не босой на дежурство ездит.
— Мамаша… — укоризненно взглянул я на мать. — От белых ждать нечего. Они нашего брата рабочих расстреливают.
Отец поддержал меня:
— Большевики придут — сразу полегчает. Гляди, одежонку и обувку дадут… А уж землю обязательно…
— Нам теперь землю не обрабатывать, — снова вздохнула мать. — Силов уже нету. Пока дождемся земли и еще чего — на кладбище снесут.
— Не снесут. Мы еще поработаем, — бодро, ответил отец и как-то молодо весь подтянулся.
Всю ночь братья о чем-то бубнили друг другу на ухо, о чем-то советовались и затихли только под утро. Я слышал, как мать утром говорила отцу:
— Зачем приезжал к тебе Игнат? Балабонил, балабонил весь день и всю ночь, а ничего хорошего так и не сказал, помощи никакой не дал и уехал.
— Проведать приезжал… Брат ведь, — коротко бросил отец и вышел во двор…
…Меня тем временем гоняли с одной станции на другую, как самого неприкаянного этапного арестанта. Не успел отдежурить в Таганроге, как командировали в Успенскую, потом в Закадычную, в Кутейниково, глухие по тому времени станции. За два месяца — с ноября по январь — я передежурил почти всюду, на всех станциях от Ростова до Иловайска. Кличка «коник» как нельзя полно оправдывала мою профессию… Захваченный поездками по линии и дежурствами, я совсем забросил свою тетрадь в розовом коленкоровом переплете, забыл о ней и ничего не записывал…
В одну из ночей конца ноября я дежурил на телеграфе Ростов-Главный. Вдруг на Темернике и в городе началась перестрелка. Откуда-то бухнуло орудие. Окна на телеграфе и и конторе дежурного по станции задрожали, задзинькали…
Я уже привык к таким сполохам, продолжал стучать на своей морзянке. Дежурный по станции Быков, жилистый, сухопарый, в солдатской гимнастерке, быстрый, порывистый, отчаянный человек, руководил движением с четырех сторон — северной, южной, восточной и западной, — отправлял и принимал поезда сперва по требованию белогвардейского коменданта, затем большевистского. Вокзал переходил из рук в руки несколько раз, а мы забаррикадировались диванами и стульями и продолжали работать.
Чтобы подбодрить себя, Быков на несколько секунд скрывался за перегородкой и выпивал там стаканчик старой николаевской водки… Он выходил оттуда более оживленный, глаза его воинственно блестели.
— Нам надо обязательно удержаться, — заявил он мне. — В Заречной стоит «молочный» поезд. А наши женщины и дети ждут молока. Белым скоро накладут по заднице. Вот увидишь. Как только вокзал опять заберут наши, я даю путь «молочному». Надо сразу пропустить его… Гляди же, не прозевай — сейчас же давай по аппарату путь…
Все шло как нельзя лучше: с десяток пуль влетело в нашу дежурку, поковыряли стены, сбили портрет начальника дороги. На вокзале завязался бой, но длился он недолго. Скоро красногвардейский отряд ворвался в вокзал и на пути.
В конторку, сломав наши баррикады — диван и стулья, вбежали несколько рабочих. Запыхавшийся человек в кожанке, не пряча маузера в кобуру, крикнул:
— А, телегуры! Отсиделись! Ну-ка — открывай движение?
Это был уже знакомый нам бравый большевистский комендант.
— Давай путь «молочному»! — радостно скомандовал Быков и побежал за перегородку остудить жажду.
Поезд с батайскими молочницами вошел на станцию с опозданием только на полчаса и как раз к тому времени, когда разгромленные отряды калединцев бежали в сторону Новочеркасска. Ростов был в руках большевиков… Но ненадолго. Как рассказывал дядя Игнат, Каледин собрал силы, соединился с офицерскими отрядами генерала Алексеева и вновь ударил на Ростов… Огромный промышленный и торговый город вновь стал подвластен Донскому правительству…
В один из мутных, бесснежных и морозных вечеров я поехал дежурить на разъезд Ряженое. Там, между Иловайском и Матвеевом Курганом, залег каледонский фронт. По приказу Ленина с севера уже наступал со своими отрядами Сиверс, со стороны Воронежа на Зверево и Лихую двигался Саблин.
Калединское, так и не собранное донское государство трещало по всем швам, ломалось, разваливалось… Но юнкера в Таганроге еще держались, засев в вокзале. В центре города, в штабе оголтелой военщины, в гостинице «Европейская», свила гнездо матерая контрреволюция. И хотя ее обложили со всех сторон руководимые местной большевистской организацией отряды Красной гвардии с Русско-Балтийского, металлургического, и котельного заводов, она еще огрызалась и острыми когтями смертельно царапалась и наносила удары по штурмующим рабочим повстанческим отрядам…
Все это я уже знал ранее из уст Серёги Хоменко и Алексея Домио и уезжал в новую командировку, как на фронт.
— Сынок, может, не поедешь? Видишь, что творится, — тяжело вздыхала мать.
Но отец, присутствовавший при разговоре, сказал:
— Ничего. Он навстречу большевикам едет. На хуторе Адабашеве мне уже сказали: большевики близко. Ихние разведчики уже рыщут по слободам… Они не только по железной дороге наступают, а прямо по степи, с Чистякова напрямик, к нам режут…
Отец весь сиял… Помолодевшее лицо его зарумянилось от радости. В последние, дни он чувствовал себя все более уверенно. Ходил по хутору, смело улыбаясь старым казакам, настроенным против большевиков. Как будто он теперь ничего и никого не боялся. Даже юнкеров и лютых корниловцев, отряд которых уже расположился на станции в хуторе.
Началось это у него с того времени, когда осенью кому-то из Временного правительства, по всей видимости меньшевикам, вздумалось провести всенародный плебисцит — узнать, за кого же проголосует народная масса Дона: за партию эсеров и меньшевиков, за кадетов или за большевиков. Для такого голосования были выпущены пять списков за номерами первый, второй, третий, четвертый и пятый… В четвертом значился Керенский, в пятом — большевики…
И тут началось столпотворение. В хуторе поднялся переполох: за кого голосовать? Кто лучше? Кому можно вверить свое дальнейшее благополучие, свою судьбу? Зажиточные казаки и крупные лавочники в большинстве своем голосовали один за Керенского, другие за кадетский, буржуйский, конституционный список. Но и тут не обошлось без путаницы и недоразумений.
Лавочница, бедовая и дотошная баба, торговавшая мелкой бакалеей, хвастала перед соседками: «А я,